Русский спиритизм: культурная практика и литературная репрезентация (Панченко) - страница 16

Так или иначе, вполне вероятно, что пушкинские торжества 1880 г., совпавшие по времени с массовым распространением русского спиритизма, оказали на него если не прямое, то косвенное воздействие. Вместе с тем, не нужно забывать, что первые русские спиритуалисты также предпочитали общаться именно с духом Пушкина. Можно предполагать, таким образом, что с самого момента своего появления русский спиритизм имел своеобразную «литературную» и, более того, «пушкинскую» ориентацию.

«Литературность» русского спиритизма вступает в данном случае в прямое противоречие с традициями «фольклорной культуры». Л. Н. Толстой, избравший тему спиритизма для изображения непреодолимой культурной дистанции между пореформенными крестьянами и современной им городской элитой, был прав лишь отчасти. Спустя полвека после первой постановки «Плодов просвещения» спиритизм получил распространение и в крестьянской среде, однако в данном случае адаптация этого культурного импорта действительно вызвала определенные проблемы. Дело в том, что в русском крестьянском фольклоре мотивы, послужившие одним из оснований для развития англо-американского спиритизма (см. выше), либо отсутствуют, либо существенно трансформированы. Поэтому успех деревенских спиритических сеансов напрямую зависел от степени модификации «медиумической» практики к механизмам и нормам крестьянской ритуальной культуры. Полевые записи, опубликованные в приложении к настоящей статье, как мне кажется, демонстрируют именно такую зависимость. В первом тексте («Мы ишшо гадали духом») практика спиритизма вполне успешно адаптируется к традиции крестьянских гаданий, причем вызываемый дух — это «задавившийся» (повесившийся), т. е. нечистый покойник, которого надо «выкрикивать» в печную трубу и который непременно будет пугать гадающих девушек. Все элементы этой истории имеют основания в региональном фольклоре севера Новгородчины, а от «медиумических сеансов» в ней остается только крутящееся блюдце.

Однако когда крестьяне пытаются овладеть «правильным» городским спиритизмом и вызвать дух Пушкина, их сеанс завершается неудачей. Во втором тексте («Пушкина вызывали») вполне уместный и традиционный для «спиритуалистического пушкинианства» вопрос вызывает несуразный и несерьезный ответ: «А Пушкина и спрашиваем: „А где сейчас находишься?“ А он говорит: „У магазина, на крыльце“». Впрочем, здесь возможны и переходные варианты, совмещающие «литературный» спиритизм и представления о нечистых покойниках. К их числу относится вызывание духа В. В. Маяковского, описанное в третьем тексте: «А, вот как надо, што ну — кто или задавивши, или повесивши. „Вот, — г<овори>т, — мы вызывали дух Маяковсково“. Што дух Маяковсково. „И вот, — г<овори>т, — до чево мы ему надоели, што он, — г<овор>ит, — нас на три буквы послал“». Трудно сказать, однако, насколько релевантен крестьянской культуре образ нечистого покойника, бранящегося матом. С одной стороны, в русской традиции матерная брань обладает широким спектром религиозно-мифологических коннотаций: она может восприниматься и как святотатство, и как признак потустороннего существа, и как оберег от того же нечистого покойника. Вместе с тем вызываемые духи матерятся не только на сеансах у деревенских спиритуалистов, но и у их городских коллег. В одной из записей, опубликованных Адоньевой, точно таким же образом ведет себя и Пушкин [Адоньева 2001: 68]. Впрочем, и на этот, и на подобные вопросы можно будет ответить лишь после подробного этнологического и историко-антропологического анализа спиритических практик советской эпохи.