Нет, я вовсе не насмехаюсь над вами, вас действительно просто бросили. Одиночество — состояние, привычное для многих и для вас тоже, но расставание равно свежей потере, изгнанию из рая, расставание — вынужденное скатывание в одиночество.
(Он рушился на глазах, я обязан был сдвинуть его с мертвой точки, потому что все склонялось к тому, что даже если он меня пощадит, то сам себе пустит пулю в лоб. Это был уже не человек, а какое-то воплощенное стенание, в нем скулил каждый жест, каждый взгляд, каждая папиллярная линия, каждая кровинка. Здесь и прозак бы не помог, а вот электрошокер был бы в самый раз. Что я мог с таким сделать? Он сам заменил любовь на самолюбование, сам предпочел спать в одиночку, чтобы вволю пердеть под одеялом, а я теперь должен за это погибать?!)
Может, я вам лучше на примере: разница такая же, как между монашеской кельей, в которой долгие годы обитает высшее одиночество, потому что это одиночество-любовь, одиночество-созерцание, одиночество-посвящение — одиночество-для-Бога, и тюремной камерой, в которой отсиживают срок изоляции, даже если это общая камера; те, на присутствие кого мы обречены (в тюрьме или на воле), не облегчат нашей участи. Мать не сумеет утешить вас после ухода жены, но и в случае смерти матери жена тоже мало что могла бы сделать, чтобы облегчить ваше отчаяние. Отчаяние покинутого — это ответ души, которую лишили конкретного, единственного и незаменимого общения. Любимого человека нельзя заменить; ничего хорошего не обещаю мужчинам, которые во все новых и новых связях ищут воссоздания той, которая ушла бесповоротно. Очередная партнерша не воплотится в первую любовь, которая, профильтрованная через память-обманку, продолжает оставаться иконой, эталоном, с которым сравнивается преемница. Вы хоть помните свою первую любовь?
Я так вспомнил, совсем недавно; съездил к родителям, постоял в коридоре перед дверью, огляделся, увидел грязную паутину по углам, пыль на старом газовом счетчике, заметил, что бляшка с номером квартиры все так же отогнута. Все ждал, когда заскрипит пол за дверью и я услышу мелкие шажки матери или грузную поступь отца, все смотрел по сторонам, подошел к стене, нашел нацарапанную мелкими цифирьками на штукатурке дату своей инициации. И тогда я вспомнил Ганку, ее родинку на щеке, пушок над губой, вспомнил, как она смеялась во время этого и заплакала сразу после этого, а я так обалдел, что все не осмеливался спросить, что я не так сделал. Еще помню, как она меня гладила, запускала гребешок пальцев в мои волосы, ерошила их, — такое не забудешь. С той поры всем последующим я всегда велел чесать, ерошить, гладить, та-а-ак, та-а-ак, жаль только, запаха не помню. Я как раз по запаху больше всего тосковал, умирал от ностальгии по запаху, она окропила мой рукав духами, чтобы я грустил, она знала, что отъезд неизбежен, через несколько дней она уехала в Германию, с родителями, навсегда, а я остался с ослабевавшим день ото дня запахом на рукаве, изо дня в день я внюхивался в рукав все усерднее, а улавливал все меньше. А потом мать постирала рубашку. Плача и утирая слезы и сопли рукавом рубахи, я нацарапал дату на стене. Посмотрел на нее недавно, много лет спустя, когда встал перед дверью родителей. До сих пор не сподобились покрасить стены в коридоре.