Тайна голландских изразцов (Дезомбре) - страница 147

– Вам спасибо! Так я мучилась, а вы вот рассказали, как на самом деле все было-то, и полегче стало.

Она шмыгнула носом и тяжело встала, чтобы проводить Машу. А открывая дверь, вдруг сказала:

– А про Тритемия вы слыхали?

– Про Тритемия? – нахмурилась Маша. – Нет.

Шарнирова кивнула:

– А я было подумала, что, может, как-то связано…

И на вопросительный взгляд Маши продолжила:

– Это мне из полиции звонили. Сказали, на руке Аркашиной было написано. Вот тут. – Она показала на запястье. – Шариковой ручкой – была у него такая, еще со школы, привычка – чтобы не забыть.

– Что конкретно было написано? – пытаясь говорить спокойно, спросила Маша.

Но Шарнирова услышала напряжение в ее голосе, удивленно на нее взглянула:

– Да так и написано: Тритемий.

– Кто?

– Три-те-мий.

– Вы его знаете? – спросила Маша.

Шарнирова отрицательно покачала головой.

– И все?

– И все, – пожала плечами вдова.

А Маша кивнула своим мыслям и вышла за дверь.

Андрей

Мертвый подозреваемый – неправильный подозреваемый. Машу не преследовал убийца, и не с убийцей она познакомилась в пригородном поезде, но это не значило, что убийцы не существовало. Более того, после разговора с первой женой Шарнирова Андрей уверился – все началось именно с него, Аркадия. С него и его мальчишечьей тяги к сокровищам, которую тот не перерос, как положено, зачитав до дыр Стивенсона. Надо было ехать в Питер, который втайне от Маши Андрей активно не любил – уж больно прихотливо в этом городе состыковались отвратный климат, болотистая местность и страшная блокадная история. Имелась, впрочем, еще одна причина, и Андрей, собираясь в Питер, озвучил ее только Раневской (приказав, чтобы блудный пес держал эту информацию в секрете): Петербург, еще не полностью разрушенный подкупными чинушами, внушал ему откровенное чувство собственной провинциальности. Он вспоминал единственный свой визит в Эрмитаж в зимние каникулы классе этак в шестом: «А теперь, дети, посмотрите налево – стиль гризайль, как вы, конечно, знаете, имитирует рельеф. Или, как вы видите в данном случае, барельеф». Маленький Андрей крутил почти наголо бритой головой – любила его мама, такую, почти солдатскую прическу на сыне, – и ему казалось, что толстая экскурсоводша с очками на цепочке, вольготно разместившимися где-то в районе живота, просто над ним стебется. Он не знал, что такое гризайль, и чем рельеф отличается от барельефа, тоже не знал. Не знал до сих пор. И не хотел, чтобы Маша видела его комплексы. А также заметила его, Андрееву, общую серость на фоне шедевров от Растрелли и Монферрана. Потому и не навестил ее у бабки. Кроме того, он был почему-то уверен в том, что Машина бабка, лишь взглянув на него, подымет удивленно свой лорнет (а представлял он ее именно с лорнетом и с высокой взбитой белопенной кичкой) и скажет что-нибудь вроде: «Внученька, как ты, конечно, видишь, этот юноша тебе не пара». И ангелочки в стилистике гризайль, украшающие – как без них? – ее изысканное жилище, уверенно кивнут, порхая: «Ой, не пара!»