В плену страсти (Лемонье) - страница 4

Я приучался к мысли, что надо обуздывать свою радость и порывы, не возвышать голоса, вообще подавлять всякие проявления внутреннего существа.

Однажды Эллен был сделан выговор за то, что слишком нежно ласкала меня. В этот день я бессознательно плакал горькими слезами, как будто мне была нанесена глубочайшая рана, грубо оборвавшая связывавшие нас нити – плакал над той постыдной подкладкой наших братских отношений, которая нас делала чужими.

И с тех пор при приближении Эллен я чувствовал одну только глухую и необъяснимую тоску. Я прятался от нее, как от отца.

Но спустя несколько дней после разыгравшегося события, как-то вечером, отец захватил меня в то время, когда я стоял за дверью и разглядывал прекрасную Дину. Он взял меня за руку, втащил по лестнице наверх и запер в комнату. Больше я уже не видал высокой девушки… И как раз с этого момента я полюбил ее безумно.

Мой отец был, таким образом, одной из причин моих страданий.

Пока я находился с ним, я жил замкнутой одинокой жизнью в доме и саду. Не было на стенах ни одной картинки, ни одного приятного, ласкающего изображения, которое могло бы вызывать чувство прекрасного. И даже библиотека оказывалась для меня запретной.

Об органах жизни говорили всегда лишь недомолвками. Быть человеком казалось постыдным. Может быть, любовь для моего отца являлась унизительной слабостью, и потому он посещал дом с закрытыми ставнями.

Я узнавал о гармонии жизни и о красоте моего тела только сквозь мучительное чувство их безобразия и греховности, за что они и были осуждены Богом и людьми. Уже поздно, слишком поздно было полюбить их без мысли о грехе.

И рос я печальным ребенком, думая, что за малейшее прикосновение к своему телу я буду обречен на муку вечную.

Этого чувства я никогда не мог изгнать бесследно. В глубине моей души всегда таился стыд пред наготой всякого существа и пред обозначением, которое носила эта нагота у мужчины и у женщины. Сам я не видел в этом ничего мерзкого. Только, когда я начинал размышлять, припоминая безмолвное омерзение, с которым внушалось мне избегать понимания известных частей моего существа, они казались мне моим живым укором.

Все это было скорее прекрасно, а мне приказывали презирать. Природа наделила меня этими органами лишь затем, чтобы я их ненавидел. Они были как бы заблуждением и недочетом творенья. Они представляли собой как бы увековеченное, живое угрызение совести Бога и, когда позднее я узнал, что в них сосредоточивается тайна жизни, как в чудесном горниле рода человеческого, я возмутился. Но краска стыда уже не покидала меня.