Что делать дальше, я не знал. В трюме было так темно, что я не видел своих рук, даже когда подносил их к лицу. Белый прямоугольник бумаги можно было различить с большим трудом, да и то глядя не прямо, а скосив глаза, другими словами — боковым зрением. Можно представить, какая тьма царила в моем узилище, и записка от моего товарища, если это действительно была записка от него, лишь еще больше огорчила меня, растревожив мой и без того ослабленный и уставший ум. Напрасно я прокручивал в голове десятки самых невероятных способов раздобыть огонь — в точности такие порождает беспокойный сон курильщика опиума, когда каждый из них по очереди мнится спящему то в высшей степени разумным, то нелепейшим из замыслов, так же как берет верх то способность здраво рассуждать, то воспаленное воображение. Наконец у меня родилась идея, показавшаяся мне рациональной и заставившая меня, совершенно справедливо, подивиться тому, что я не додумался до этого раньше. Я положил записку на книгу и, собрав остатки найденных на бочонке фосфорных спичек, ссыпал их на бумагу. Потом я стал тереть их ладонью быстро, но равномерно. Фосфор тут же вспыхнул и распространился по всей поверхности, и, если бы на бумаге было что-то написано, я бы, несомненно, прочитал послание без труда. Но там не было ни буквы, ничего, кроме тоскливой, пугающей пустоты. Свет погас через несколько секунд, а вместе с ним угасла и последняя искра надежды в моем сердце.
Я уже не раз упоминал о том, что до этого какое-то время мой разум пребывал в состоянии, близком к идиотии. Несомненно, случались и промежутки полнейшего здравомыслия, и даже всплески энергии, но нечасто. Нельзя забывать, что я наверняка уже несколько дней дышал ядовитым воздухом закрытого трюма китобойного судна, долгое время довольствуясь скудным запасом воды. Последние четырнадцать-пятнадцать часов я вовсе не пил и не спал. Соленые продукты были моей основной, а после утраты баранины и единственной пищей, если не считать галет, от которых мне все равно не было проку, потому что они были слишком сухими и мое распухшее, высохшее горло не приняло бы их. К этому времени у меня поднялся сильнейший жар, и вообще я чувствовал себя крайне нездоровым. Этим можно объяснить то, что лишь спустя долгие часы, проведенные в унынии после опытов с фосфором, я вдруг сообразил, что осмотрел только одну сторону бумаги. Не стану описывать ту ярость (а я уверен, что тогда самым моим сильным чувством была именно злость), которая обуяла меня, когда внезапно понял, какую чудовищную оплошность совершил. Сама по себе ошибка не была бы такой уж важной, если бы не мои собственные недальновидность и горячность: в расстройстве оттого, что на бумаге не оказалось послания, я, как ребенок, разорвал записку на кусочки и выбросил их, куда — теперь определить было невозможно.