Если ты прочтешь когда-нибудь, Жан-Поль, эти слова, не выводи поспешного заключения, не думай, что мысли твоего отца казались несообразными дяде Антуану. Я хочу только сказать, что взгляды Жака, который был человеком импульсивным, могли иной раз показаться непостоянными, даже противоречивыми; сам он не умел свести концы с концами. Не умел, во всяком случае, составить себе четкое, устойчивое, ясное представление о вещах, взять определенное направление. И в нем самом сочетались самые разнородные, непримиримые, хотя в равной мере властные тенденции: в этом-то и заключалось его духовное богатство, но вместе с тем ему было трудно сделать выбор, привести все к гармоническому целому. Отсюда его вечное беспокойство и та болезненная страстность, которая никогда его не покидала.
Впрочем, все мы, быть может, в той или иной степени схожи с ним в этом отношении. Мы — разумею те, которым никогда не удавалось примкнуть к какой-нибудь заранее данной, готовой системе; те, которые не сумели в определенный момент своего развития принять определенное мировоззрение, убеждение, веру. Словом, не сумели выбрать для себя какую-нибудь устойчивую платформу, неприкосновенную и не подлежащую дискуссии. Так вот, эти люди обречены вечно пересматривать уже найденные точки опоры и заново искать еще и еще раз равновесия, и так без конца.
6 августа, семь часов вечера.
Старик Людовик. Теми же самыми толстыми пальцами, которыми он ставил и вынимал термометр в палате сорок девятой, мыл плевательницы в пятьдесят пятой и пятьдесят седьмой, лезет сейчас в сахарницу, чтобы подсластить мой липовый чай. И я говорю: «Спасибо, Людовик…»
День провел средне. Но я уже не вправе быть требовательным.
Вечером укол. Легче.
Ночь.
Не очень страдаю, но по-прежнему бессонница.
То, что я написал вчера для Жан-Поля, довольно-таки неточно в той части, где речь идет обо мне. Не подумай, Жан-Поль, что я всю жизнь только и делал, что искал равновесия. Нет. Вероятно, благодаря своему ремеслу я всегда чувствовал прочную почву под ногами. Не поддавался тревоге.
О самом себе.
Уже давно (еще в первый год моих занятий медициной) я, не придерживаясь никаких, ни философских, ни религиозных, догм, довольно удачно примирил все мои склонности, создал себе прочную основу жизни, мысли, своего рода мораль. Рамки ограниченные, но я не страдал от этой ограниченности. Даже находил в ней ощущение покоя. Удовлетворяться жизнью в тех рамках, которые я сам себе поставил, стало для меня условием благополучия, необходимым для моей работы. Таким образом, я уже тогда удобно обосновался в кругу десятка принципов (пишу «принципов», за неимением лучшего слова; принцип — выражение претенциозное и вымученное) — тех принципов, которые отвечали потребностям моей натуры и моего существования в качестве врача.