– В блокаду было очень мало самоубийств.
– Мы очень хотели жить. А потом, чтобы себя убить, нужны силы. А сил не было. Было такое медленное и вялое умирание.
– Вы книги читали?
– Помню баба Саша мне принесла «Воскресение» Толстого. Я читала про Катюшу Маслову, про то, как она мучилась, как сидела в тюрьме на бочке, и думала: «Боже мой, девочка, тебе бы наши заботы!» На всю жизнь это запомнила. Отбросила эту книгу, сказала: «Я это читать не могу. Буду радио слушать».
– Марию Петрову помните?
– А как же! Это чудо, великая женщина, чудесный неповторимый голос.
– В театре или в кино вы в блокаду были?
– Нет, что вы! Какие театры… Когда все начали умирать.
– Все мысли были про еду?
– Абсолютно все – и мысли, и сны. Снилось горячее, котлетки какие-то.
– Не было ощущения бессмысленности этой страшной жертвы?
– Нет, что вы, этого не было. Умрем, но не сдадимся. Мы были так воспитаны, так накачаны. Такой патриотизм был! Такая вера! Хотя разные были настроения, наверное… В начале блокады, когда мы еще на Мойке жили, фашисты бросали листовки – «Бей коммунистов» и всякое такое. Наша соседка эстонка баба Клара подошла к нам с сестрой и сказала: «Как только немцы придут, мы вас сдадим, потому что у вас родители – коммунисты. А мы-то выживем». Когда я после войны работала в мастерской у главного архитектора, архитекторы иногда между собой обсуждали, что было бы, если бы сдали Ленинград (архитекторы ведь любят поговорить). Они тогда говорили, что меньше бы людей погибло, не разрушили бы столько памятников. Но у нас был совершенно другой настрой. Было чувство, что это наш долг. Сейчас нас называют мучениками.
– Вы знали, что немцы с евреями делают?
– Конечно, знали. Они про евреев тоже в своих листовках писали. Но антисемитизма не было. Мама у меня была наполовину еврейка. Еврейка с немецкой кровью – вот это мы как раз скрывали.
– Вы верили в шпионов, в зенитчиков?
– Разговоров про это было много. В конце Суворовского есть военный госпиталь, который разбомбили, – погибли и раненые, и врачи. У одной моей подруги мама там работала и погибла, ее опознали только по руке с кольцом. Рассказывали, что там из простыней на крыше выложили крест или какой-то еще знак и пускали ракеты.
– Вам было уже пятнадцать, думали ли вы про любовь?
– Конечно, у меня очень рано возникло чувство противоположного пола. Мама меня пристроила в детский дом на Мойке, 108, я работала в лазарете в подвале этого детского дома и на всех мальчиков и молодых мужчин обращала внимание.
– Что вы в этом лазарете делали?
– По квартирам ходили дружинницы и приносили детей, родители которых погибли; многих так и находили спящими на мертвых родителях. Я этих детей выхаживала, мыла, кормила и за это получала паек. Гладила, что-то кому-то подносила. В конце дня повара звали меня отскоблить кашу от пригоревшей кастрюли, съесть это и вымыть кастрюлю. Почти все дети умирали, потому что были в очень тяжелом состоянии, но кого-то все-таки удавалось спасти. Помню, я выходила тринадцатилетнего мальчика Витю. Там вшей столько было, столько с ними возились, утюгами их как-то прижигали. У меня тоже вши были. Кое-как пытались мыться, чистили с сестрой друг друга, жгли, научились щелкать. Когда весной открылись Фонарные бани, мама нас туда потащила. Помню пар, мужики и бабы вместе – никто ничего не различал. Как-то из шлангов поливались.