Так я думаю, бережно держа на ладони оливковое с розовым яичко.
Свободной рукой я достаю из стола заостренные с одного конца стеклянные трубочки. Выбираю самую тонкую из них, придвигаю к себе блюдечко, достаю булавку. Остается только сделать одну маленькую дырочку в яйце и выдуть его, выпустить его жидкое содержимое на блюдечко. Но тогда исчезнет розовое! Одним соловьем станет меньше.
Правда, соловьев много вокруг деревни, где я живу. Как наступили долгие дни и теплые белые ночи, воздух наполнился ивовой белой пушицей, — принялись они щелкать круглые сутки.
Вчера днем ко мне в окно доносился свист соловьев.
— Когда же они спят-то? — удивленно спросил меня Смирька, восьмилетний соседский парнишка.
А вечером, когда в одиночестве меня тоска взяла и я уселся на крылечке — покурить, подумать, как-нибудь разобраться в себе, как они свистели, как щелкали!
Гляжу, и Смирька ко мне подсаживается: и ему не спится, не знает, куда себя деть.
Ну, пусть сидит, думаю, он не мешает. Сидим, думаем каждый про свое. И соловьи свое поют.
Вдруг резкий крик дергача резнул слух.
— Грязь-грязь! Грязь-грязь! — тужится, скрипит сквозь туман дергач на сыром лугу.
— Сало! Сало! Пек, пек, пек! — легко, бархатисто выводят в кустах соловьи. — Сало!
— Грязь! Грязь! — орет дергач.
Так они долго, без устали спорят друг с другом, и мы со Смирькой невольно вслушиваемся.
Сперва кажется: все соловьи поют одинаково, и им ужасно мешает скрип дергача. Но стоит только немножко вслушаться, и вот дергач — сам по себе и соловьи — сами по себе. Сразу и вместе они, и отдельно. Как розовое и оливковое в яичке.
Соловьиные песни тоже разные. Один поет совсем близко — в лядинке через дорогу от нас — в сыром лиственном леску. Его голос слаб и высок. Некоторые ноты выходят у него резковато; он даже срывается иногда с голоса: совсем еще молод, видно.
Голос другого ниже и сильней, песни дольше. Он уверенно берет трудные низкие ноты и не срывается на верхах. Он дальше: под горкой, за банями. А кажется — тут же в лядинке поет. Хороший музыкант.
Но, когда запел третий, — душа всколыхнулась!
Ничего, что он всех дальше от нас — через поле, в зарослях ив и ольх; каждая нотка его песни слышна отчетливо. Его густой, мощный свист легко покрывает натужный скрип дергача. Какой певец!
Его клокочущие трели великолепны. И как смело он переходит от томных, за душу берущих низких нот к дерзкой «лешевой дудке»![1]
Замер на низких и вдруг — фиулит! — вырвал свистом, да с каким росчерком! И замолк.
— Здорово? — в восхищении спрашиваю Смирьку.
— Дивья! — притворно-пренебрежительно говорит Смирька. Но и он доволен. И вспоминает из басни: — А верно, что «петь великий мастерище».