Бывший шофер замолчал, еще ниже опустил голову и так и не поднял ее до самого конца разговора. Затянувшаяся пауза была мучительной, хотелось услышать еще очень многое, и особенно о самом расстреле. Шофер, конечно, догадывался, что именно это интересует меня больше всего. Но ему трудно было говорить — мучительный кашель и хрипы раздирали его грудь: давала себя знать застарелая астма. Наконец он почти шепотом произнес:
— О расстреле меня не спрашивай… И я хочу пожить еще немного… Нет сил вспоминать об этом.
— Хорошо, — согласился я, хотя и с сожалением.
Кашель еще более усилился: ему не хватало воздуха. Я терпеливо ждал. Вскоре, придя в себя, он продолжил:
— И до сегодняшнего дня не могу понять, что за особенные люди были эти твои товарищи. За всю дорогу никто не охнул, никто не заплакал. И умирали гордо. Похоже, что они заранее договорились молчать, словно бы бойкот какой устроили убийцам.
— Когда вернулись? — спросил я после паузы.
— Когда вернулись?.. В половине седьмого были у жандармерии. От места казни тронулись в три с минутами. Фельдфебель разделил одежду и обувь, каждый получил свою долю. Жандармы еще долго спорили между собой из-за вещей, а я не мог прийти в себя от увиденного и пережитого. Голова гудела, с трудом понимал, где нахожусь и что делаю, машину вел как во сне. Жандармы же, наоборот, развеселились: громко смеялись, кричали что-то, пели, а когда выехали на шоссе, то даже пытались плясать хоро в кузове. Потом, видно, притомились, затихли. В Руене остановились, один из полицейских вылез из машины, а мы поехали дальше. Довез их до штаба жандармерии. На прощание унтер-офицер предупредил меня: «Учти, ты ничего не видел и ничего не знаешь. Иначе тебе несдобровать». Оставив машину в гараже, я помчался к директору, раскричался: «Что вы сделали со мной, почему не предупредили?» Директор в ответ как отрезал: «Не хочешь работать — ступай, свободен. Найдем другого шофера». Что было ответить ему? Как я мог оставить семью без средств к существованию? Ушел домой, а через два-три дня вновь приступил к работе. До самого Девятого Сентября жандармы больше не беспокоили меня.
Не знаю почему, но я почувствовал жалость к этому человеку. Смотрел на его изборожденное морщинами старческое лицо и думал о судьбе людей в монархо-фашистской Болгарии. Каждый должен был тогда определить свое место по одну или другую сторону баррикад. Все колеблющиеся и пытавшиеся остаться нейтральными быстро становились легкой добычей властей. О многом еще хотелось мне расспросить этого человека, но я понимал, что жестоко продолжать мучить его воспоминаниями. Я надеялся, что, если когда-нибудь в будущем мне вновь придется обратиться к нему, он не откажет мне в помощи и расскажет даже то, о чем сегодня предпочел умолчать. Я задал ему только еще один, последний вопрос: