Бог жесток (Владимиров) - страница 130

Поозиравшись по сторонам, я вскоре обнаружил источник дымовой завесы: валявшийся в углу тюфяк, на который нерадивый хозяин опрокинул банку с окурками. Петр Евсеич самостоятельно свесился через подоконник и, издавая жуткие звуки, облегчал желудок. В это время я выволок полусгоревший тюфяк во двор и швырнул его в бочку с водой. Пар с шипением устремился вверх.

Рвотно-харкательная эпопея протянулась с четверть часа и оказала вполне благотворное влияние на проспиртованный организм. Солонков-старший, заметно протрезвев, доковылял до стола и, заняв хозяйское место, обвел взглядом комнату. Глаза его были пусты и мутны, как немытые окна казенных заведений. Но что-то явно беспокоило Петра Евсеича, и он пытался это вспомнить. Ничуть не удивившись моему присутствию, он произнес хриплым голосом:

— Сына любимого, единственного убили, а мне и помянуть нечем. Ух, б…!

С видом благодетеля я протянул ему бутыль с остатками ядовито-зеленого пойла.

— Добр человек, — сипло поблагодарил хозяин. — Знает, чем помочь отцу скорбящему. Не то что эти… — Он привел свое коронное ругательство.

Руки Петра Евсеича ходили ходуном. Стакана не нашлось. С грехом пополам приладив трясущееся горлышко к беззубому рту, бородач произвел комплекс глотательных упражнений. Вокруг засмердело сивухой.

— Вы не в курсе, кто убил Александра? — спросил я.

— Как же не в курсе? — засипел Петр Евсеич. — На то и отец я, чтоб знать, кто сына порешил. Сердцем чую, тебе, чужак, не понять. Но мусорам поганым — ни-ни… Сам разыщу гадов и руками своими…

Отец воздел руки кверху, потряс кулаками, видимо демонстрируя задуманную месть, и, потеряв равновесие, свалился под стол. Самостоятельно выбраться из-под него он не смог. Я поспособствовал Петру Евсеичу принять полувертикальное положение. Ему потребовалось сию же секунду выпить, но я заблаговременно скрыл бутыль под своей курткой.

— Давайте разыщем их вместе, — шепотом предложил я, — и замочим на пару. Их было много?

Провокация не удалась. Скорее всего, бородач не расслышал или не понял моих слов, потому что играть он не умел. Петр Евсеич залился пьяными слезами.

— Я ж его еще таким помню, — пьяным жестом он указал на ножку стола. — Бегал, пищал, быват, махорку у меня стянет. Выдеру, что несколько дней не встает. Но любя ж, по-отцовски. Зато попробуй кто его на улице тронь, живо шею намылю. И самого драться учил, где не кулаками, то дубьем да булыжником, так, что детины великовозрастные от него бегали. Воспитывал, одним словом… А ума, сопляк, так и не набрался. Добрый какой-то рос, мягкотелый… И не знаю, в кого таким уродился, в мать, что ль, свою, б…? Случалось, наподдает кому по ребрам, а потом мучится, прощенья бежит просить… А окончательно в тряпку превратился, когда Ленка соседская родилась. Однажды, было ему лет десять, и спрашивает меня, мол, почему у него сестренки нет? Что еще за мысли для пацана? Да он и раньше, про мать, бывало, заладит, где она да где? Надоело мне слушать, знаю, от б… одни беды, и порассказал ему, что мать его — шлюха и погань, и давить таких надо, а если еще раз заикнется обо всех этих суках, высеку, и живого места не останется. Припомнил мне, стервец, когда подрос, с Ленкой соседской амуры начал крутить. Застал их целующимися на сеновале, назвал ее б…, как и мамашу ее, училку хренову, так мой меня… Думал, насмерть забьет. Отплатил за заботу, хлеб-соль… И в город из-за нее сбежал, мозги в институтах засорять, воровать учиться… Жил бы как все нормальные люди, глядишь, до старости бы дожил. Ух, б…, ненавижу!