И когда повторял их, то звуки вызывали видения и миражи, и долго и подробно как будто бродил Перс по улицам Шейх Аббас Вели, вместе с Абу Абдаллахом, потом долго и неотрывно смотрел на черные воды Полван Ата и повторял про себя – только в ему понятном порядке:
«Хазеват Шах Абат
Ярмыш илыч нияз,
Бай янги базар аба,
Мангыт ярна ян су талдык», – и руками трогал невидимые листья джидди, чингиля, кендыря и туранга и, скользя взглядом по воде желтой Магыт Ярны, и коричневой Шах Абат, и черной Ярмыш, повторял вслух эти острые, как лезвие его кривого ножа с четырьмя бороздками для стока крови, и такие же режущие, слова, и начинал медленно засыпать, на лодке отплывая от русского снежного, холодного чужого берега, где берегло его, чужого, только то, что все чужие на Руси были свои, а все свои – чужие.
И еще берегло его мастерство удара и бесстрашие, которое было безразличием к жизни, а принималось за безразличие к смерти.
И, ступая след в след за князем, Перс, опустив глаза, видел не княжьи кожаные красные сапоги и не мартовский ноздреватый, тающий на глазах от полдневного мартовского солнца снег, но разлившийся по зеленому полю праздник Навруза, иным именем Новый год, который был сегодня, ибо шел двадцать первый день месяца марта. И стоял над московской землей 1011 год, в Кяте же был первый день сева, дымили казаны, варилось мясо, шел густой дух от лепешек, что лежали на глиняном блюде, украшенном по кругу цветами и листьями, которых вокруг уже было во множестве.
И все поле, устланное коврами, усеянное разноцветными платьями и платками, пело и кружилось под звон серебряных бус и серег, и монист, звуки зурны и гам барабанов.
А здесь был снег. Ели. Тишина. Глухомань. Москва. На руках – рукавицы, на плечах – стеганый зеленый халат, подпоясанный красным крепким поясом со знаками черной свастики по всему пути этой узкой дорожки, которой идущий окружал себя, немо заговаривая от напасти в долгих дорогах, и в котором Перс чувствовал себя словно лошадь, затянутая подпругой, куда менее удобно, чем в привычном платке.
Перс промечтал – и просмотрел навруз, и прослушал его голоса, пока охота Бориса выгнала Деда из берлоги, успела проткнуть его стрелами и березовым колом, который в сгустках еще не замерзшей крови валялся на снегу рядом с Дедом, что лежал на правом боку, подобрав лапы, словно ребенок в чреве матери, готовящийся выйти на свет Божий, словно русский царь Павел на багровом ковре, окаймленном черным меандром, зарезанный в четыре ножа смердами по молчаливому слову сына, ставшего в эту минуту очередным отцеубийцей, выродком.