Когда Емеля сомневался, куда идти, облако вырастало над ним, уплывало вперед, и Емеля шел за облаком, когда дорога была ровна и пряма, без извивов и отворотов, облако опять тащилось сзади. Видно, мать устала уже, хотя все так же была молода.
Емеля прошел, не зная имени земли, Валдай. Там, в Агрухино, на берегу озера, прожил несколько дней, больно обильна и вкусна была черника, в болоте наступил на змею, та подняла голову, замерла и уползла, не оборачиваясь; уже и будущее Бологое позади, а за ним и Вышний Волочок за горизонтом остался, Торжок с Тверью, Клин, Лобно, и уже до родного холма возле Москвы-реки рукой подать; для девятилетнего Медведко шестьсот верст не крюк, все леса, а лес везде для медведя родина.
И вот он лежит под дубом, на котором еще висят почерневшие от дождя и времени полотенца, обрусцы. Вышитая на них Берегиня похожа на мать, и дерево похоже на дуб, под которым сейчас живет Емеля; давно не вешали новых полотенец, трава кое-где желта, но еще тепло, идти дальше некуда.
Емеля сходил в свои дома, посмотрел – все были похоронены, но два, Людота и Чудин, лежали непохороненными, они были последними, и их никто не закопал. Стащить их Емеля не мог, были они тяжелы для него, но лопатой подкопать около них землю осилил, не скоро, не в один день, но смог, чуть подтолкнул, и те, перевернувшись вниз лицом, упали в яму, запах пошел сильнее, Емеля, насколько мог быстро, засыпал их. Из-под земли запах почти не пробивался.
Десять домов, похожих на сегодняшние забайкальские, возле Иволгина дацана, что зовут семейскими, огромных, с внутренним двором на берегу Москвы-реки, были пусты.
Отцов храм сгорел почти весь и зарос полынью и лебедой, возле оставшегося жертвенного придела выросла береза, росла наклонно, и ветер ветвями ее сметал пыль с жертвенного камня – он был чист и пуст, лишь через два года суздальцы, не принявшие крещения, втащат жертвенный камень в придел и оросят его кровью белого агнца, первый раз в перунов день 20 июля месяца, и со временем окажется, что люди в Москву перенесли не только веру, но и столицу суздальской земли, в которой тогда Москва стояла еще на деревенском положении.
В доме Емели было прибрано и заброшенно. Останки костра, на котором сжигали мать, заросли травой, черные проблески головешек были среди зелени редки и еле видимы.
Еды в доме, кроме квашеной капусты, не осталось вовсе, муку всю повымели человеки из окрестных сел. Правда, вокруг в лесу, ближе к теперешней Манежной площади, чернели и краснели ягоды, алели яблоки, темнели дикие груши, которые навострился собирать Емеля, но их пора скоро пройдет.