Я уснул вместе с Эсфирь. Ночь была свидетельницей нашей нежности. Мы лежали, переплетаясь, и это было наслаждением спокойствием и негой. Одна моя рука берегла левую её грудь, другая, обнимающая, лежала своей кистью на её правом бедре. Это было мягко. Сладко. Это было лучшим, что было. Эсфирь была абсолютно голой, лишь белая тонкость простыни изредка появлялась на её теле, по которому сползали мои глаза. И чем дальше мы наблюдали, как минуты проходят сквозь нас, чем дальше мы не замечали сначала удивления, а потом смех Техааманы, Аполлоса и Метте, тем ближе становилась неизбежность принуждения любить телесно. Это угнетало, это оскорбляло. Это мучило нас. Но, самое главное, это предстояло. Дверь должна была раскрыться и Ридо должен был всех звать на кровать другой комнаты, где должен присутствовать обезьяноподобный охранник. Всё должно. Есть только совсем незначительное количество людей, для которых ничего не значит это слово "должно". Есть только несколько часов во всей жизни, в которые это слово не имеет силы. Пять, семь или семь с половиной - никто не считал. У меня этих часов было много. Каждую ночь я безразлично это "должно". Это слово создано теми, кто не смыслит себя без правил, кто живёт так, как нужно, так, как живут другие. И без этого нельзя. Вот и ещё одно слово, ненавидимое мной, переступаемое мной. Людей, для которых оно - нерушимо обязательно к исполнению - большинство и поэтому Ридо обязательно откроет дверь.
Конечно, она открылась. Конечно, он велел всем отправляться к кровати. Аннах, разумеется, оставалась в комнате, ещё не ожившая после ударов их ног. Всё не было таким, как вчера. Мы уже повиновались. Мы - Эсфирь и я. Аполлос, Метте и Техаамана жаждали уже близости тел, их жара, их наслаждения. Для них это было наслаждением. У них, никогда не сумеющих убрать условности из своей жизни, их внезапное исчезновение открыло всё то, что было в их организмах. Говорю "организмах" только потому, что ничего кроме организмов они не имели. А всего два дня назад и я тоже не имел ничего, кроме организма, влекомого к другому организму.
Это было неловко. Неловко ощущать, что Эсфирь сейчас думала о том же, о чём и я. О необратимости. Мы знали, что сейчас кто-то из нас пойдёт на кровать-эшафот, что эта любовная казнь не станет искуплением и избавлением от мук неловкости, мук невинности и вечного её лишения. Мы знали, что эта казнь не будет последней. Первой пошла Эсфирь, так захотел Ридо, так захотела его камера. Для Эсфирь всё началось с Аполлосом в то утро, он механически исполнил роль своего тела и ушёл с кровати, подчиняясь Ридо, который ещё фотографировал одинокую и безлицую Эсфирь на измятой постели. Он велел ей ложиться на спину, он велел ей принимать различные позы, он заставлял её поддерживать её груди руками, он заставлял то же самое проделывать с ягодицами, он заставлял её. Потом он велел подойти мне к ней. Он заставил нас совершить грех. Я подошёл к Эсфирь: "Прости меня". Это звучало так же, как аминь, так же, как последние слова умирающего и умершего. Я не мог смотреть ей в лицо во время этого сеанса принуждения. Ридо швырнул на кровать и Метте, приказав той примкнуть к нам. Я не буду дальше выбивать резцом памяти подробности сцены совокупления. Это, по крайней мере, не этично. Это не важно.