— Говорили, Петкевич. Хотели.
Это и был тот главный удар, которого я ожидала после разминки следователя на вопросах о «центре» и «разведках»? В военное время за любое слово похвалы немецкой армии карали особо.
Однако и по прошествии десяти или двенадцати допросов я все еще не понимала, в чем суть главного обвинения. Обвиняли во всем. И мне все стало безразличным.
Больше, чем ходом следствия, я была озабочена мыслью: как угадать момент для вопроса об Эрике? Сказали ему о моем аресте? Что с ним? В ближайший из дней я решилась.
— Скажите, что с моим мужем? Вы объяснили ему, где я? Неожиданно злобно следователь ответил:
— Вы не о нем беспокойтесь, а о себе. Так будет лучше.
Ни на одно мгновение мне не приходила в голову мысль о том, что Эрик может быть арестован тоже, а тут вдруг ожгло: неужели? Обоих? Нет! Не может быть!
Чаще всего на допрос вызывали после отбоя. Дергали по два, иногда по три раза в ночь. Но как бы ты ни был измучен ночными допросами, вставать надо было в «подъем», а досыпать днем категорически воспрещалось.
Сложившиеся отношения с соседками по камере становились хоть и зыбким, но спасительным кругом, за который человек держался, оказавшись в беснующемся мутном океане допросов, бессонницы и невропатии. То у одного, то у другого начиналась истерика. Переждав кризис, люди старались успокоить друг друга. Исповеди, рассказы, взаимовыручка имитировали жизнь более чем неоднородной, но «семьи».
Наедине с собой можно было остаться, только забравшись с головой под одеяло.
Женщины в камере были разными по характеру и поведению. Олечка Кружко — соседка по койке справа — была по профессии чертежницей. В свои двадцать шесть лет имела двоих детей. Она шепотом рассказывала мне, как ей хорошо в домашнем кругу: на ночь она стелила постели, укладывала детей по кроваткам. Простыни у нее ослепительно белые, туго накрахмаленные. В их спальне светится только приемник своим зеленым глазком, приглушенно играет музыка, и они с мужем делятся впечатлениями прожитого дня. Рассказывая об этом, Олечка и плакала, и смеялась.
Обвиняли ее в том, что она рассказывала анекдоты, «подрывавшие устои советской власти». Но следствие у нее проходило легко, и она не сомневалась, что выйдет на волю. Для меня ее вера в освобождение была одной из самых непостижимых психологических загадок. Однако Олечкин оптимизм действовал благотворно.
Суховатая немолодая врач Александра Васильевна на все внешние раздражители реагировала спокойно. Злой окрик надзирателя объясняла: «Плохо спал!» Пожалуется кто-нибудь на голод, она спокойно скажет: «А на фронте?» О себе рассказывала мало. В освобождение не верила. Мужа и сына Александры Васильевны взяли на фронт в один и тот же день. Утром, в момент прощания, она повисла у них на шее и в голос запричитала: «Не отдам! Не отпущу! Кровопийцы! Сталина и Риббентропа фотографировали вместе, мерзавцы!» Ей инкриминировали «контрреволюционную агитацию».