До революции они жили под Петроградом, в деревне Пудость. Отец держал маленькую, совсем маленькую, крохотную гостиницу; без вывески даже, но ее знали; в нее приезжали парочки на одну ночь — из шикарных мест вроде Царского, Павловска, — «иной раз такие офицеры приезжали и с такими дамами, ты даже не представляешь, как эти дамы были одеты и какими от них пахло духами!» Отец умер. От войны и голода они уехали на юг к бабушке. Зое было тогда двенадцать лет. Бабушка тоже умерла. У нее тоже все пропало.
— Мы ужас до чего нуждались. Меня кормили у Зойки, а его и маму никто ведь не кормил. И его не хотели принимать никуда, считали, если горбатый значит, слабый, вечно будет на бюллетене. Мы бы просто пропали, если бы он не устроился на работу.
Мать жалеет горбуна и слушается, Зою она не любит и ругает. А горбун Зою ненавидит. Он всех здоровых ненавидит за свое уродство.
— Правда, он думал — Толя женится. — Она мерзавца Щипакина называла Толей.
— Перестань!
— А вчера я сказала что не выйду за этого… за которого они хотят, чтоб я вышла. У него фруктовый магазин на Садовой. Он…
— Перестань! Больше ты к ним не пойдешь. Все кончено, не думай, забудь.
— Как же я не пойду, там все мои вещи, надо забрать.
— Какие у тебя вещи.
— Ну все-таки. Я же совсем без ничего. Выбежала — платок схватила…
— Хорошо, я заберу. Тебе туда не для чего ходить.
— Нет, тебя я не пущу. Ты ненормальный.
— Не бойся, я его не прихлопну. Я не хочу сидеть в исправдоме. Слишком много у меня есть, чтоб я от всего отказался и сел в исправдом.
Он пришел к ним, когда горбун был на работе. Зоина мать месила тесто, босая, с волосами, кое-как сколотыми на затылке гребенкой, руки выше локтя в муке.
— Я за Зоиными вещами, — сказал Севастьянов.
— Она где же? — отрывисто спросила женщина.
— У меня, — ответил он.
Она вытерла руки тряпкой и пошла собирать одежки, валявшиеся здесь и там. Убого, грязно! Вокруг плиты просыпан штыб. Возле кровати лежал среди щепок топор. Женщина обходила его так, словно это было его постоянное место, словно так и следовало топору лежать возле кровати. В кривое оконце, расположенное низко над полом, видна была земля, залитая мыльными помоями.
«За этот стол она садилась, — думал Севастьянов, — здесь по утрам открывала, проснувшись, глаза… И хоть бы что-нибудь, кроме помоев, было видно в оконце, я всегда считал, что у них, наверно, еще хуже, чем в Балобановке, там по крайней мере небо кругом, простор, а здесь все стиснуто… Выходила отсюда за стихами, за танцами, за радостью, а возвращалась-то обратно в этот куток, к братцу и к мамаше…» В жилье пахло какой-то гнилью, как из старой бочки. Головой Севастьянов почти касался потолка.