Помог погрузить вещи и повез на север, где нас ждали церковники. Дорога была длинная, большую часть пути спали. Я выходил платить за бензин, еще и еще за бензин, еще и еще сандвичи и сок. Фордик был мал, но бензину жрал от души, только заливай! Мы устали питаться всякой дрянью в придорожных кафешках, где он останавливался (я ему говорил, что надо бы остановиться и затариться в магазине, на всю дорогу, но он не соглашался).
– Горячее, – повторял он. – Надо есть горячее!
Даг привез нас к Анне Карен (женщина лет сорока пяти, высокая, решительная, спортивная). Он передал ей нас, как бездомных детей. Я так и не понял, кем была эта добрая женщина, решившая нам помогать. Я очумел от поездки. Меня укачало. Анне Карен говорила по-норвежски (предполагалось, что Дангуоле понимает), редко вставляла английские слова; она заметно нервничала и не пыталась этого скрывать (мне кажется, отчасти она, как женщина красивая, собой любовалась; вероятно, ей нравилась эта роль). Говорила с бергенским акцентом, и говорила довольно быстро, как анархисты в советских фильмах, слегка тараща глаза и не зная, куда деть руки. Она чеканно повторяла «кирке азиль»[94], не мимоходом, а задумчиво выделяя эти слова, так, чтоб до всех дошло: дело серьезное – «кирке азиль». В конце концов я подумал, что она могла быть из андеграунда, который помогает устроиться таким, как мы. Она отвезла нас в церковь. Обычная лютеранская кирка, построенная лет тридцать назад. Красно-белая, как сыроежка, сухая и чистенькая, росла она на голой горе, вокруг не было ни одной хитты[95] (даже коров, ни одной зверюги, только холод, быстрая пенистая речка, мрак, плотно натянутый, как ткань, сквозь которую блистали яркие, дрожащие от напряжения звезды). Что-то где-то ухало. Река гудела, ветви невидимых деревьев скрипели. Во всем чувствовалась обреченность. Кирка похрустывала суставами, как старуха; если б не белый крест, прибитый над дверью, это была бы самая заурядная норвежская дача. Но даже наш цыганский домик в Хускего был лучше.
Анне Карен дала нам спальные мешки, одеяла, подушки; мы внесли их в притвор (крохотная комната: печь, стол, стул, рукомойник и две спартанские деревянные кушетки, которые привезли специально для нас). Пока носили вещи, нас инструктировали. Даг вел себя странно: помимо всевозможных ободрений и советов он словно хотел нам что-то еще сказать (гораздо позже я понял – касательно секса), но так и не сказал. Когда расселись – в нефе, который был не больше школьного класса, прямо на скамьях, – Анне Карен извинилась, что ничего лучше придумать пока нельзя; говорила она короткими, чеканными предложениями, поэтому ее извинения звучали почти как приказ: