Люди цепляются за будущее гораздо сильней, чем за настоящее, потому что для большинства в будущем заключена – как яйцо в ларце, как игла в яйце – возможность, нечто вроде сказки, которая однажды наступит, как оттепель, развяжет тугой узел долготерпения и все чаяния сбудутся. Болезнь эта заразна; ею с удовольствием болеют и интеллектуалы (штурмуют сказку – кто Марксом, кто Лаканом[116] – толкают шариот истории в гору). Благодаря этому, вероятно, сохраняется вид. Если гипотеза, что модель психического бессознательного не меняется, верна, почему бы не допустить, что одной из функций этой матрицы должна быть идеализация будущего? Без этой функции люди не хотели бы знать, что там будет. Никто не хочет даже допустить мысли, что в будущем будет всё то же, что сейчас. Люди идеализируют будущее, приписывая ему неопределенность и непредсказуемость, не меньше, чем писатели фабулизируют прошлое, – оттого вокруг простого смертного стоит тысячелетняя мгла, сквозь которую доносятся стоны и скрежет зубовный.
Я столько раз себя видел трупом, истерзанным, гниющим в лесной могиле, на дне карьера в Мяннику… в черном пластиковом пакете… столько раз себя видел в черном пластиковом пакете (сквозь дыру в пластике), что меня в дрожь бросает от этих пакетов! А ведь таково оно и есть – будущее: кот в мешке, в черном пластиковом пакете!
По всей видимости, у большей части населения планеты совсем другие ожидания. В их будущем – как при коммунизме – нет дерьма, на которое натыкаешься на каждом шагу в настоящем; оно эфемерно, как опиумная фантазия, оно не пахнет, его даже нельзя потрогать, а значит, в нем невозможно ушибиться, поцарапаться, споткнуться, упасть, умереть; это идеальное время, ради которого живет и умирает человек.
То же с литературой. Ахиллесова пята письменности – она устремлена в будущее, в котором существовать невозможно (когда меня прочтут, мне будет глубоко всё равно), отсюда невозможность коммуникации, осуществление которой я какое-то время допускал (ну, вот и она, последняя, отвалилась, как насытившаяся пиявка).
Всё хорошо. За окном снегопад. Ползут осторожные огни. Мороз крепчает. Человечество, будто предчувствуя Судный день, торопится перегнать в цифру всё, дабы замумифицироваться в дигитальном ковчеге и отчалить на нем в Грядущее. Bon voyage!
* * *
Мы встретились с Сулевом возле кинотеатра «Сыпрус» (что от него осталось) и засели в «Сан-Патрике»; он только что вернулся из Ямияла – навещал сына – и ему не терпелось выговориться… но не выходило. Сильно нервничал; дергался, выглядел потерянным, всё время облизывал губы и озирался. Мы взяли сразу по два черных кофе, чтобы не ходить, и сели в темном малом зале подальше от окон и шумных посетителей. Тут Сулева прорвало; говорил на редкость много и быстро, крутил самокрутки и порывался выйти, но сам себя останавливал, потому что хотел говорить, и тогда мы с ним вместе вышли… его голос дрожал, руки тряслись; он был сильно бледен… на улице, наконец, он подошел к сути, сказал, что Ристо жалуется на плохой сон – ему дают таблетки, а он от них отказывается, и врач Сулеву сказала, что это может не в его пользу сказаться на комиссии; Сулев битых три часа уговаривал сына принимать лекарство…