Нам, студентам, Капцов читал спецкурс в Малой физической аудитории. Настенные часы там почему-то всегда стояли. А нам хотелось узнать, сколько времени осталось до конца лекции. И мы изобрели песочные часы. Часами был сам лектор. За академический час на его носу созревало от десяти до двенадцати капель. «Сколько?» — спрашивал я соседа. «Десять», — отвечал он. Это значило, что скоро прозвенит звонок и можно складывать портфель. Моя работа шла удачно. Один семестр на третьем курсе я даже получал стипендию Мандельштама. Потом эту стипендию отменили.
В тот самый семестр со мной случилось странное происшествие. На факультете была военная кафедра. Из нас готовили связистов, офицеров запаса. Занятия были по четвергам. В один из четвергов появился новый преподаватель, некто полковник Николаев. Был он приземистый, грузный и очень важный. В досиня бритом мясистом лице было что-то бульдожье. Входя в аудиторию, он провозглашал отрывисто и громко:
— Здравствуйте, товарищи студенты!
А мы, стоя навытяжку, отвечали хором:
— Здравия желаем, товарищ полковник!
Все как положено, и все бы ничего, только наш хор полковника не устраивал. Он требовал большей слаженности и заставлял повторять приветствие по многу раз. Ребята веселились. Как-то на перемене я опасно пошутил. Сказал, что берусь пролаять во время приветствия. И это, видимо, будет то, что нужно полковнику. Ребята меня подначили. Сказали — слабо, кишка тонка. Делать было нечего. Поспорили на шесть бутылок шампанского. Мой стол стоял у входа в аудиторию, напротив двери. В очередной четверг в проеме двери появился Николаев и, как обычно, отрывисто и сурово произнес приветствие. Класс начал дружно отвечать, а я в такт лаять. После слова «здравия» ребята замолчали, и я стал лаять полковнику в лицо. Как это было, я не помню. Ребята рассказывали, что мы стояли навытяжку и ели друг друга глазами. И что от страха я долго не мог остановиться. Потом будто бы взвыл и замолчал.
Полковник оцепенел от ужаса, и мы долго стояли по стойке «смирно». Придя в себя, Николаев подошел к столу. За столом он долго и сосредоточенно писал в классном журнале. Запись оказалась лаконичной: такого-то числа на уроке радиосвязи студент Фридкин лаял на преподавателя. В следующий четверг дежурный объявил, что меня вызывает начальник кафедры. Им был генерал-майор Артемьев, старый кадровый культурный офицер. Как тогда говорили, «из бывших». На лекциях генерал любил вспомнить старину, подпустить словечко по-французски.
Вхожу в его кабинет, докладываю как положено. Смотрю — генерал слегка отодвигается. Потом, обшарив меня глазами, рукой предлагает сесть. Сейчас не помню в подробностях, что он тогда говорил. Смысл речи сводился примерно к следующему. Итак, лаял… Дескать, всякое бывает. Но на кого лаял? На полковника, начальника цикла связи! Позже распространился слух, что я будто бы ответил, что был нездоров. Это неправда. Я чистосердечно просил прощенья и обещал впредь ничего подобного больше не делать. Генерал отпустил меня с миром. История эта получила широкую огласку. А время было глухое. Я ожидал исключения. Но обошлось. А стипендию Мандельштама тогда же и отменили. Потому что Мандельштам был безродным космополитом.