И часто жалко бывало Десмонда. Как-то не прижился он в Лондоне. Ирландец, он себя здесь чувствовал чуть ли не иностранцем. Возникала даже идея перебраться в Париж - одна болтовня, все, конечно, лопнуло. Об Ирландии не могло быть и речи. Там бы он без работы сидел, и там его родственнички. Его эти концерты - когда поднакопит на них деньжат, - уроки, участие в театральных оркестрах и даже один раз, как он и предсказывал, в ресторане, с накладными усами - имели не ахти какой бурный успех. Критики, он стонал, сговорились его извести. Плакал, прямо слезами плакал. Утешала его. Размякал, таял, но скоро смывался; кто-то и получше утешит.
Интересно - неужели мать все это предвидела? Предвидела, а как же. И сто раз оказалась права. То-то я и не могла ей простить, думала Мэри.
Но, конечно, вот уж чего вряд ли можно было ожидать - так это записки Десмонда прямо на плите, вечером, - как раз с посиделок вернулась. Конечно, это он сгоряча, как и тогда, с этим умыканьем из Гейтсли. Ушел. Бросил Лондон - за границу уехал, кто-то ей потом доложил. Та баба была австриячка. Скоро они расплевались, разведка донесла. Потом он на какое-то время вернулся в Лондон. Не видались. Письмо написал, насчет развода. Она ответила - как ты хочешь, пожалуй-
ста. Тебе в самом деле нужен развод? Так и не ответил, видно, не смог для себя решить этот сложный вопрос.
Обидно все-таки, что он надумал меня бросить. И пенять ему было не на что, кроме собственной совести; но надо признаться, после этого мне полегчало. Даже в тот самый вечер, когда прочитала записку и, прочитав эту записку, пошла глянуть на уложенных в постельки детей - почувствовала, на секунду, как сквозь весь этот ужас пробивается радость. Я свободна. Он ничего не взял, все оставил. Да, оставил даже свою старую шляпу. Сначала жизнь была, конечно, сплошной кошмар, приходилось писать домой, клянчить у матери деньги. Но ничего, выкарабкалась. Открыла ресторан, и как-то сразу он оброс галереей, концертным залом. Но ничего, я еще это все снова открою, Мэри думала - кроме ресторана. Какой ресторан, стара уже, не потяну, да и лень. Наконец-то кончился этот гимн.
Епископ воздел руку, произнес благословение.
Все затихли. Вперед выступили горнисты. Ухнули зорю, рассыпая эхо среди ветвей. Дудели, как бешеные, разлаженные игрушки - у которых перекрутили пружину. Вспомнились часы с кукушкой, были такие в детской, и птичка всегда выскакивала из дверцы через несколько секунд после того, как пробьет час, впопыхах, мол, ах, я опять опоздала. Грянул среди молчания взрыв - кашлянул кто-то. Свистнул поезд. Гу-люкнул голубь. Собака тявкнула. С надсадным скрежетом одолевал дорогу автомобиль. Только черную толпу опечатала немота. Ждали, когда епископ положит конец молчанию. Нарочно он медлит, что ли, прямо как Ричард, в детской еще, тянул, зануда, никак не мог кончить благодарственную молитву, зная, что я давно мечтаю выйти из-за стола. Вот повернулся наконец. Ну вот. Управились.