– Э, Зубейда, тут уж ничего не сделаешь. Как ни уговаривай ты Мухаммада, пока он сам за ум не возьмется, ничего у тебя не выйдет. Пожелает он сойти с осла шайтана и оставить пьянство – остепенится. Не пожелает – так и будет пить с евнухами.
– Он теперь нового завел, – скрипнула зубами Зубейда. – Слыхала?..
– Ты о Кавсаре? – усмехнулась Мараджил. – А как же. Мои девчонки стрекочут о нем без умолку – писаный, мол, красавец.
– Что ж может быть плохого за пять тысяч динаров? – подбираясь, как змея, зашипела мать халифа. – А девкам-то твоим он на что? Евнух-то?..
Вокруг них зашебуршались и захихикали. Мараджил, качнув перьями на шапочке, обернулась к давешней дурочке, таскавшей подушку:
– Что, Рохсарё? Хорошо бодается гулям моего племянника?
Девушка зарделась и прикрыла полные губы краем ярко-фиолетового платка.
– Такой прут у него, говорит, что после всего еле до комнаты доковыляла, – фыркнула Мараджил. – Ну-ка покажи еще раз, какой у него! Э, Рохсарё, что ты хихикаешь, глупая, покажи, покажи госпоже рыбу-бизза!
Оценив расстояние между ладонями хихикающей рабыни, Зубейда подумала, что там и впрямь с бизза величиной.
– Фу ты пропасть, я-то думала, он кастрат, – пробормотала она, и от утреннего веселого расположения духа не осталось и следа.
Непроницаемые и черные, как две маслины, глаза Мараджил, казалось, даже не отражали солнечный свет. Ямочки на щеках разгладились, и родинка над уголком губ перестала плясать в улыбке.
– Что делать-то мне? Что делать?.. – горько прикрывая глаза, спросила Зубейда расплывающийся над курильницами воздух.
От резкого запаха алоэ ее вдруг замутило – над Тиджром ходили тучи, собирался дождь, и бедная голова напомнила о смене погоды тупой мутной болью.
– Я пришлю тебе своего врача, – из взвеси перед глазами донесся голос Мараджил. – Он сабеец, мой Садун, и понимает в звездах лучше, чем ваши ашшаритские шарлатаны.
– Вечно вокруг тебя толкутся неверные, – сварливо отозвалась Зубейда и тут же сморщилась – в затылке кольнуло.
Мать аль-Мамуна ничего не ответила – наверняка лишь улыбнулась своей странной, немного отсутствующей, словно не в себе женщина, улыбкой.
Мараджил-хохотушка иногда замирала, как замерзшая в камень птица на ветке, – стеклянной пленкой затягивало глаза, пухлые губы приоткрывались, как клюв распираемой льдом пичуги. Поговаривали, что парсиянка приняла веру Али уже после того, как оказалась в хариме эмира верующих, – ведь ее привезли из Ушрусана, вечно бунтующей страны в горах Пепла. А в Ушрусане, рассказывали, до сих пор поклоняются огню, рвущимся из-под земли столбам пламени, и правоверных там меньше, чем воды в пустом бурдюке. Передавали, что отец и братья Мараджил, в числе других знатных людей той страны, подняли мятеж против власти халифа. Восстание подавили, казнив, как водится, зачинщиков, а женщин из харимов мятежников продали в рабство. Так красавица-принцесса оказалась сначала на знаменитом невольничьем рынке в квартале Карх, а потом в Младшем дворце халифа. Говорили, что при Мараджил покровительствуемым раздолье: ее личный лекарь, охранники, невольницы и доверенные лица были сплошь из огнепоклонников.