Не кто иной, как Баррет (когда начались дожди и чаепития пришлось перенести в комнаты, и она разрешила солдатам расхаживать по всему дому и даже, раздобыв папирос и спичек, разрешила им курить, а не мучиться в течение полутора часов, так как только теперь поняла, почему они все как один с таким облегчением закуривали, простившись с ней и едва дойдя до калитки), не кто иной, как Баррет, первым обратил внимание на картину со старой королевой под балдахином, вернее, он просто подошел поближе и воззрился на нее а уж вслух за обоих высказался Кланси, стал рядом с Барретом и спросил: «Это вот и есть то самое, что называется аллегорией, да, мисс Крейн?», и слово это произнес, явно гордясь своей в поте лица заработанной образованностью, что и пленило мисс Крейн, и немного испугало — ведь при виде того, как Баррет разглядывает картину, она чуть не сказала: «Это, в сущности, аллегория, мистер Баррет», но вовремя удержалась, сообразив, что тот и понятия не имеет о том, что такое аллегория.
— Да, это аллегория, — ответила она.
— Хорошая картина, — сказал Кланси. — Очень даже хорошая. В те времена все было по-другому, правда, мисс Крейн?
Она попросила его выразиться яснее.
— Ну, в том смысле, что все было проще, не надо было думать.
Мисс Крейн взвесила его слова, прежде чем ответить. — Многие так считали. Но это неверно. Можно даже сказать, что многое проще теперь. После стольких лет сомнений не осталось. Индия должна получить независимость. Кончится война, и мы будем вынуждены от нее отказаться.
— Ах, вы об этом, — сказал Кланси, все еще глядя на картину и не глядя на мисс Крейн. — Я-то имел в виду больше бога и все такое прочее, во что люди верят. А насчет того, другого, я мало что знаю, так только, по мелочам — что такое Конгресс да что сказал старик Ганди, а он, вы меня извините, мисс Крейн, по-моему, спятил.
— Правильно, спятил, — поддакнул Баррет.
Мисс Крейн улыбнулась: — У меня его портрет тоже висел. Вон там. И сейчас еще видно.
Они обернулись и увидели невыцветший прямоугольник на крашеной стене — все, что осталось у нее от улыбающегося сквозь очки образа Махатмы, человека, в которого она уверовала, а теперь перенесла эту веру на мистера Неру и мистера Раджагопалачари, потому что они-то безусловно понимали, что бывают разные степени деспотизма и, если уж пришлось выбирать, очевидно, предпочли еще немного пожить при деспотизме империи, чтобы не только не подчиниться фашизму, но и оказать ему сопротивление. Глядя на Кланси и Баррета и представив себе на их месте двух вышколенных штурмовиков или адептов культа предков, считающих, что вечное спасение за гробом необходимо оплатить смертью в бою, сама она не усомнилась, которое из двух зол предпочесть. Да, конечно, в этом выборе ею отчасти руководил давнишний, еще не до конца заглохший инстинкт, что не велел выходить за пределы очарованного круга, где свой всегда защитит своего, и уверенность, что такой мальчик, как Кланси, окажется на высоте, если бедный старый Джозеф в припадке буйного помешательства вдруг ворвется в комнату вооруженный, чтобы отплатить ей за воображаемые обиды либо за подлинные обиды, которые она нанесла ему не от себя, а как представительница своей нации и своего цвета кожи, а он в слепой своей ярости уже не будет способен распознать, где толпа врагов, а где отдельный, хорошо ему знакомый человек.