Но потом я его увидела — он, как и я, лежал на мозаичном полу. Они заткнули ему рот, связали руки и ноги полосками ткани, может оторвали от своей одежды, и положили так, что он, только зажмурившись, мог не увидеть, что делалось.
Я подползла к нему и долго мучилась, пока развязала узлы, — долго, потому что узлы были затянуты туго и потому что я все старалась накрыться плащом. Сначала я освободила ему рот, чтобы не задохнулся, потом лодыжки, потом руки. А он лежал неподвижный и безвольный, и я обхватила его руками, потому что не могла этого выдержать. Не могла выдержать, что он плачет.
* * *
Плакал он, наверно, от стыда и от того, что случилось со мной и чему он не смог помешать. Он сказал что-то, чего я не уловила, потому что голова не работала, но теперь, когда вспоминаю, не сомневаюсь, что это была невнятная просьба простить его.
Мне вдруг стало холодно. Он почувствовал, что я вся дрожу. Тогда уж он сам меня обнял, и мы лежали обнявшись, как дети, когда боятся темноты. Но я не могла унять дрожь. Он натянул мне плащ на плечи и на грудь. Потом встал и стал собирать мои вещи, а я ощупью брала их у него из рук. Он сказал: «Обними меня за шею». Я послушалась. Он поднял меня и осторожно понес вниз по ступенькам. Я вспомнила, сколько шагов от павильона до ворот, потом вспомнила про велосипед. Я думала: он понесет меня через лужайку, но он свернул к дорожке. Когда он прошел мимо того места, где я оставила велосипед, я сказала: «Нет, он где-то здесь». Он не понял. Я объяснила: «Мой велосипед». Он опустил меня на землю, но продолжал поддерживать. Сказал, что ничего не видит, что те люди, должно быть, увели его или спрятали. Сказал, что вернется завтра и поищет. Я спросила, а где его велосипед. Он, оказывается, отдал его в починку на базаре. Еще с утра. Он опять взял меня на руки и понес по дорожке. Я чувствовала, как ему тяжело. Просила отпустить меня. Он отпустил на минутку, а потом опять подхватил на руки. Пока мы были в саду, я не спорила. Попроси я его донести меня до дома Макгрегора, он бы, мне кажется, и это сумел. Но когда мы дошли до ворот и он поставил меня на ноги, чтобы передохнуть, вновь заявил о себе тот мир, что был за стенами сада. За воротами начиналось то, что для другой белой девушки означало бы спасение. В каком-то смысле это было спасением и для меня. Но не для него. Когда он опять протянул ко мне руки, я его оттолкнула — как ребенка, который тянется к чему-то, обо что можно обжечься или порезаться. При виде ворот я сразу представила себе, как он несет меня по улице, на свет, в кантонмент.