Самолет как будто набирает высоту с трудом. В овале иллюминатора опять появляется взлетная полоса, не намного дальше, чем была в прошлый раз, а потом опять огни Майапура, слегка размытые, наверно оттого, что стекла двойные, но они хотя бы на своем месте в общей знакомой картине, и теперь смотрящий их узнает, потому что успел сориентироваться.
Можно даже сообразить, где находится майдан — темное пространство, обведенное ровным светящимся пунктиром, — Больничная улица, Клубная, Церковная (ее не переименовали, хотя Виктория-роуд стала улицей Махатмы Ганди) и Артиллерийская. Самолет делает вираж, оказывается носом к востоку, почти следуя излучине реки, ведущей к тому морю, что не давалось воображению мисс Крейн. Увидеть сотворенный мир с этой высоты Божьего полета ей не привелось ни разу, о чем, пожалуй, можно пожалеть, потому что топография, так затруднявшая ее когда-то на уровне земли, сверху и на такой скорости оказывается случайной, лишенной какого-либо плана, созданной людьми, не умевшими смотреть дальше своего носа, способными думать лишь о самом насущном.
Неоновая вывеска, освещающая верующим путь от храма Тирупати к реке и обратно, видна довольно отчетливо, и, мысленно связав ее с неоновой вывеской над будкой стрелочника у переезда к северу от Бибигхарского моста, наш знакомец (а он возвращается в Калькутту, чтобы еще раз порыться среди рассыпающихся в прах миссионерских реликвий) может приблизительно установить, где находится сад Бибигхар и где дом Макгрегора.
Бибигхар тонет во мраке (сейчас, как и тогда), а дом Макгрегора ярко освещен, как и обещала Лили Чаттерджи: горят все лампы в обитаемых комнатах и все прожекторы в саду; отсюда они кажутся тусклыми, но вдруг вспоминаются так явственно, что начинаешь вглядываться, не увидишь ли и саму Лили, и воображать, что вот она, стоит с Парвати у ступенек веранды, глядя вверх на мигающие красные, зеленые и янтарные бортовые огни воздушной колесницы бизнесменов.
* * *
Да, это завершающая картина — дом Макгрегора, в котором живут звуки, выдающие присутствие здесь не только Лили и Парвати, — звенит разбитое стекло, кто-то, стуча уличными ботинками, поднимается от черно-белых плиток холла в верхний коридор, из которого двери красного дерева с медными бляшками ведут в комнаты, где человек, ненадолго здесь поселившись, волен перебрать в памяти все, что для него реальность, а для кого-то было мечтой, и спокойно обдумать скрытый смысл всего, Что лежит за пределами дома.
Сегодня случайный посетитель объяснит эти звуки присутствием в доме Парвати, а не ее матери. Но Парвати ступает легко и никогда ничего не разобьет (разве что сердце какого-нибудь молодого человека). Парвати — это другая повесть, и присутствует она здесь как бы начерно, что, впрочем, вполне ее устраивает, поскольку она застенчива и, видимо, еще не сталкивалась с жизнью всерьез, а тем более не преобразила ее силою своей личности. Неожиданно набрести на нее, когда она стоит, одна в какой-нибудь из комнат дома Макгрегора или сидит в тени в саду, обрывая лепестки цветка, — увидеть ее лицо, выражающее глубокую, но смутную радость (смутную потому, что при всей глубине этой радости источник ее далеко отсюда, в каком-то ей одной ведомом мире, что колеблется на грани между девичьими иллюзиями и более взрослыми суждениями), услышать, как она рано утром или вечером упражняется в пении, с каким усердием и серьезностью приступает к трудной фразе, как тихонько вскрикивает от огорчения, когда фраза не удалась, и начинает сначала, — значит унести с собой из дома Макгрегора образ Парвати, девушки, как нельзя лучше вписавшейся в свой антураж, где всегда можно ждать, что любая повесть не кончена, а будет иметь продолжение, и образ леди Чаттерджи — хранительницы традиции, рожденной из уважения не столько к прошлому, сколько к будущему.