Истые арийские индийцы, как и жители Ирана, никогда не имели ни изображений богов, ни храма. Им был бы непонятен тот грубо материалистический осадок, получившийся от семитической веры в идолов и выразившийся в еврейском кивоте завета с его египетскими сфинксами. Ни германцы, ни кельты, ни славяне не поклонялись изображениям. А где жил греческий Зевс? Где жила Афина? В поэзии, в фантазии, на вершине окутанного облаками Олимпа, но отнюдь не в том или другом храме. В честь бога Фидий создал свое бессмертное творение, в честь богов создавались бесчисленные изображения, украшавшая каждый дом, являясь живым напоминанием высших существ. А евреям чудились идолы! В их характере преобладала воля, и они смотрели на все предметы только с утилитарной точки зрения; чтобы можно было тешить свой взор чем-нибудь прекрасным, чтобы дать пищу душе, возбуждать религиозное сознание – этого они никак не могли постигнуть. Точно так же позднее христиане смотрели на изображения Будды как на кумиров: буддисты же не признают никакого бога, а тем менее идола; эти статуи должны побуждать к созерцанию и отречению от мира. За последнее время этнографы начинают сильно сомневаться, существует ли еще на свете такой первобытный народ, который поклоняется своим так называемым фетишам как богам. Прежде было такое предположение, теперь же обнаруживается во многих случаях, что эти дети природы связывают со своими фетишами в высшей степени сложные символические представления. Выходит как будто, из всех людей лишь евреи умудрились фабриковать золотых тельцов, медных змиев и потом поклоняться им[31]. А так как в то время израильтяне были гораздо развитее, чем в настоящее время австралийские негры, то из этого можно заключить, что здесь причиной таких заблуждений может быть не отсутствие распознавательной способности, а какая-то односторонность ума; и эта односторонность не что иное, как ненормальное преобладание воли.
Воля как таковая всегда отличается недостатком не только всякой фантазии, но даже и сообразительности; ей свойственно только одно – устремляться на настоящее и схватывать его. Поэтому никогда ни одному народу не было так трудно, как евреям, подняться до возвышенного понятия о божестве, и никогда ни одному народу не было так трудно сохранить это понятие о божестве, и никогда ни одному народу не было так трудно сохранить это понятие в чистоте. Но в борьбе закаляются силы: наименее религиозный народ в мире в своей скудости создал основу для новой, возвышенной идеи божества, ставшей общим достоянием всего культурного мира. Ибо на этой основе созидал Христос; Он мог это делать благодаря окружающему «отвлеченному материализму». В иных местах религии глохли среди обилия мифологий; здесь не было никакой мифологии. В ином месте Бог имел столь ярко определенную физиономию, благодаря поэзии и изображениям Он стал чем-то столь индивидуальным, что никто не мог бы превратить Его в другого изо дня в день; или же (как Брама в Индии) представление о Нем мало-помалу стало так возвышенно, что для нового жизненного образа уже ничего не оставалось. К евреям не может относиться ни то ни другое; правда, Иегова был необыкновенно конкретным, даже историческим представлением, гораздо боле осязательным образом, нежели образ, какой когда-либо составляли себе арийцы с их богатой фантазией; но в то же время его не смели вовсе изображать ни в образах, ни даже словом. Итак, религиозный гений человечества нашел здесь tabula rasa. Исторического Иегову Христу вовсе не нужно было уничтожить – точно так же, как и еврейский «закон»; ни тот ни другой не имеют непосредственного отношения к истинной религии; но подобно тому, как Христос при помощи внутреннего «обращения» в корне и основании превратил так называемый ветхий закон в новый, точно так же Он воспользовался конкретной отвлеченностью еврейского Бога для того, чтобы дать миру совершенно новое представление о Боге. Говорят об антропоморфизме! Да может ли человек действовать и думать иначе как антропос? Это новое представление о Божестве отличалось, однако, от других возвышенных созерцаний тем, что образ Его не был нарисован ни блестящими красками символизма, ни разъедающим грифелем мысли, а в известной степени отражался в зеркале внутри души для каждого, кто имел глаза, чтобы видеть, и являлся для него собственным непосредственным переживанием. Конечно, такой новый идеал не мог возникнуть ни в каком другом месте, а только лишь там, где идея о Боге хранилась фанатически, но вместе с тем оставалась совершенно неразвитой.