Как существо инстинктивное и чувственное — мне никогда не удавалось вполне скрыть это под маской интеллектуальности, — я всегда придавала огромное значение запахам. Они влекут за собой воспоминания. Много лет я тайно хранила в своей келье вышитую манжету с одной из твоих сорочек. Я смогла расстаться с ней лишь после того, как она утратила последний след, последнюю частицу аромата, напоминавшего мне о твоем присутствии…
В первое время нашей любви мы пытались ради приличия хотя бы немного посидеть за столом, делая вид, что занимаемся. Мы рассеянно смотрели в книги, без усердия касались очередной философской темы, но были слишком заняты собой, чтобы уделять время чему-либо, кроме нашего влечения друг к другу.
Твои руки, влекомые ко мне, как мотыльки к огню, ложились на мою руку, поднимались к груди, блуждали в складках ткани и умело, исподволь высвобождали во мне незнакомые доселе инстинкты, возбуждавшие мою страсть. Ты умел быть и осторожным учителем, и самым жадным любовником. Иной раз мои платья так страдали от твоей пылкости, что приходилось тайком штопать их по ночам после твоего ухода. Такие доказательства твоей страсти лишь разжигали мою. Ты уносил в постель, в ворох подушек, покрывал, раскрытых простыней само воплощение исступленной страсти.
Благоразумное дитя, еще несколько месяцев назад мирно почивавшее на этом ложе, грезившее то о встреченном на площади жонглере, то о покупке золотой пряжки, исчезло безвозвратно. На его месте, кусаясь, испуская стоны, металась в твоих объятиях женщина, опьяненная собственным телом, воспламененная согласием плоти, в котором все изыски, все открытия становились возможными. Во время наших утех ты вновь являл свой гений импровизации, — хоть знаменитым он тебя сделал совсем на другом поприще. В наших битвах, равно новых для тебя и для меня, ты не проявлял неуклюжести, но выказывал, напротив, столь зажигательную ловкость, что порой я опасалась потерять рассудок в огне наших лобзаний.
Я вновь вижу, как в разгар нашего безумства вздувается жилка у тебя на лбу, у самых корней волос. Приходя в себя, я нередко слышала твой тихий, чуть хриплый смех, который так волновал меня. Знаешь, ты ведь мало говорил в эти мгновения. Несомненно, ты боялся быть услышанным за пределами наших стен, но может быть и потому, что, владея в совершенстве искусством слова, ты хорошо знал и его тщету. А быть может, твое молчание было знаком уважения, формой еще более изысканного и сладострастного наслаждения.
В нашем счастье было все — даже легкий дух беспокойства витал над нашими любовными утехами. Чтобы вернее отвратить возможные подозрения дяди, ты иной раз даже бил меня, как он советовал, и так, чтобы тебя услышали. Разумеется, никто в такие минуты не подглядывал за нами, и нам даже нравилось иногда обращаться к насилию. Эти удары, наносимые из любви, а не во гневе, лишь сильнее возбуждали наше вожделение и казались, как ты сам позже признавался, сладостней любых утех. Наша жажда телесного обладания была столь всепоглощающей, что мы только наслаждались сильней, даже когда ты бил меня.