Бедная, ненавидящая бедность, Фаустина Морель имела только одну мысль, одну цель — убежать от посредственной жизни, которая заставляла страдать ее гордость. В виду этой мысли и с этой целью в уме, она смирила свою любовь к роскоши и празднествам так же, как и свое кокетство, свою любовь нравиться; она избегала света, она уединилась в горделивом одиночестве, она с великим мастерством разыграла симпатичную роль молодой девушки, слишком мало обеспеченной, чтобы думать о замужестве, слишком прекрасной и пылкой, чтобы не любить, слишком гордой, чтобы это показывать. Иногда, увлекаемая своим искусством, заражаясь собственным голосом, она могла, подобно некоторым актрисам, трепетать настоящим волнением, плакать настоящими слезами, заставлять блестеть в своих прекрасных глазах настоящее пламя любви, но всегда ее искусный ум, владея этой деланной искренностью нервов, пользовался ими, как средством. Никогда она не любила Мишеля. С какой наивностью попался он в западню, бедный простак, какое тогда было торжество для Фаустины Морель!.. до того дня, когда она нашла лучшее.
— Она была недостойна моих сожалений, — повторял себе Мишель, — нет, она не была достойна такой великой чести: страдания честного и открытого сердца… и однако…
Однако, в этот самый час, в тот час, когда он чувствовал себя вполне выздоровевшим, после того как долгие месяцы его мысли были свободны от воспоминаний о Фаустине, Тремор не мог отогнать былой образ. Он его преследовал, изящный, привлекательный, этот образ, говоривший об измене, страдании, изгнании, но также и о вере, о юности, о любви.
Графиня Вронская не заслуживала слез. Она была честолюбива, ловка и холодна, расчетлива, но, в представлении Мишеля, идеальное создание, которое он обожал, — прекрасное, гордое, чистое, благородное дитя, любящая невеста, из которой он создал свою музу, фею своих грез, — украсилось белокурыми волосами, улыбкой, волнующей прелестью графини Вронской, и он оплакивал ту фею, ту музу.
Ему хотелось бы увидать графиню Вронскую, как портрет дорогой умершей, ему хотелось бы вновь найти в ней олицетворение уничтоженных временем событий, очень дорогого прошлого… К тому же он знал место, день и час, где мог быть вызван сладостный призрак.
В уединении башни Сен-Сильвер брат г-жи Фовель перечел еще раз письмо, полученное им, затем ответил несколькими строками, серьезно извиняясь, что не поддается любезной просьбе, с которой к нему обращались, важно восхваляя непризнанную прелесть голубятни. Так как он не чувствовал себя в особенно шутливом настроении, он упустил случай оценить сумасбродный брак, проектированный Колеттой; зато он не упустил случая слегка коснуться намеком той встречи, о которой она его извещала. Некоторые умалчивания говорят слишком много. Г-жа Фовель не должна была подозревать волнения, причиненного ее письмом. Вертикальные знаки, которые выводил Мишель, отставив локоть, с помощью четырехугольного кончика пера, становились соучастниками этой осторожности; он был выразителен в своей банальности, этот крупный, корректный почерк, четкий, лишенный характера, к которому, казалось, Мишель приучил свою руку, боясь всякого внешнего и осязаемого обнаружения своей нравственной личности.