– Да, – сказал Стоунер. Его рука, державшая трубку, стала дрожать. – Что случилось?
– С вашим папой, – проговорил голос. – Как начать даже, не знаю.
Сухой, отрывистый, испуганный голос звучал дальше, и Уильям Стоунер слушал в каком-то оцепенении; голос, казалось ему, существовал только в трубке, которую он прижимал к уху. Сообщение касалось его отца. Он почти неделю, сказал позвонивший, чувствовал себя плохо, но наемный работник в одиночку не мог справиться с пахотой и севом, и отец, хотя у него был сильный жар, рано утром вышел в поле сеять. Ближе к полудню работник нашел его лежащим ничком на вспаханном поле, он был без сознания. Работник притащил его домой, уложил в кровать и отправился за врачом, но в полдень отец уже был мертв.
– Спасибо за звонок, – механически промолвил Стоунер. – Скажите моей маме, что я приеду завтра.
Он повесил трубку и долго глядел на колоколообразный раструб микрофона, прикрепленный к тонкому черному цилиндру. Потом обернулся и обвел глазами комнату. Эдит смотрела на него ожидающе.
– Ну что? О чем это? – спросила она.
– О моем отце, – ответил Стоунер. – Он умер.
– Ох, Уилли! – воскликнула Эдит. Потом наклонила голову. – Ты, наверно, уедешь до конца недели.
– Да, – сказал Стоунер.
– Тогда я позову тетю Эмму, чтобы помогала мне с Грейс.
– Да, – механически произнес Стоунер. – Хорошо. Он нашел себе в университете замену на ближайшие дни и рано утром поехал на автобусе в Бунвилл. Шоссе между Колумбией и Канзас-Сити, проходящее через Бунвилл, было той самой дорогой, по которой он семнадцать лет назад отправился учиться; за эти годы дорогу расширили и снабдили твердым покрытием, за окном автобуса тянулись аккуратные ограды по краям пшеничных и кукурузных полей.
Бунвилл с тех пор, как он прошлый раз его видел, изменился мало. Построили несколько новых зданий, несколько старых снесли; но городок и сейчас выглядел неосновательным и каким-то голым, выглядел так, словно его возвели на время и в любую минуту могут забросить за ненадобностью. Хотя за последние годы большинство улиц были вымощены, в воздухе легкой дымкой висела пыль; встречались фургоны на лошадиной тяге, из их стальных шин бетон мостовых и бордюров порой высекал искры.
Родительский дом тоже остался, каким был, – разве что сделался суше и серее; с дощатой обшивки стен краска отшелушилась совсем, крыльцо еще немного просело, и его некрашеные бревна почти соприкасались с голой землей.
В доме были люди – соседи, которых Стоунер не помнил; высокий худой мужчина в черном костюме и белой рубашке с галстуком-ленточкой склонился над его матерью, сидевшей на стуле подле узкого деревянного ящика с телом отца. Стоунер двинулся к ним через комнату. Высокий увидел его и пошел навстречу; глаза у него были серые и плоские, как глазурованные блюдца. Он заговорил густым глубоким баритоном, приглушенным и елейным; он назвал Стоунера братом, понесшим тяжкую утрату, помянул Бога, который дал и взял, и спросил, не хочет ли Стоунер помолиться вместе с ним. Стоунер миновал его, задев рукавом, и встал перед матерью; ее лицо плавало перед ним. Сквозь туман он увидел, как она кивнула ему и поднялась со стула. Она взяла его под руку и сказала: