Он познакомил меня и со своей теткой, Серафимой Густавовной, женой Владимира Нарбута, не знавшей еще, что муж ее расстрелян, с Ольгой Густавовной и Юрием Олешей. Несколько раз я вместе с Севой заходил к ним. Однажды увидел там почти неприметного, очень грустного человека, тихо беседовавшего с Юрием Карловичем.
– Знаешь, кто это? – сказал Сева, когда мы вышли. – Это Зощенко.
Единственный раз, когда я видел близко Михаила Зощенко, удивившего меня тогда своей внешней непримечательностью и грустью.
Однажды летним вечером, встретив нас с Севой, Юрий Карлович, показав на ярко сверкавшую на еще светлом небе звезду, спросил нас, что это за звезда. Мы не знали.
– Венера! – произнес он торжественно. – Не знаете, что это Венера! И ваш Плучек не знает. Поэтому ничего у вас не получится!
И, заложив руки за спину, величественно удалился.
Тогда я принял эту реплику за общеизвестное чудачество, частенько не очень трезвого Олеши, к которому, впрочем, питал огромное уважение. Сейчас, читая его дневниковые записи и вспоминая этот эпизод, понимаю, что за его словами была глубокая, мучившая его мысль.
Может, он был и прав: студия, одержав первую и единственную победу, вскоре после окончания войны прекратила свое существование. И не потому ли, между прочим, что мало кто из нас знал, что ярко светящаяся в небе звезда называется Венерой?.. Впрочем, причины были и посерьезней.
Вспоминаю Севу в день премьеры “Города на заре”.
Почему-то было решено, что вступительное слово перед началом спектакля скажет именно он, Сева Багрицкий. Может быть, как самый младший из нас, а может, потому что Багрицкий. Он волновался, бродил по сцене и что-то бормотал, готовясь к своему выступлению, поглядывал на переполненный зал через дырочку в занавесе, вздыхал и снова принимался повторять то, что собирался сказать. Когда раздался последний звонок и погас свет, он дотронулся до занавеса, чтобы выйти на авансцену, и, вдруг обернувшись к стоявшему рядом Плучеку, с трудом выдавил из себя: “Не могу!”
Плучек понял – не может. И вышел сам.
Сева не любил вспоминать этот эпизод, свою мальчишескую растерянность перед залом, набитым народом, обижался, когда ему об этом, посмеиваясь, напоминали. Пожалуй, это единственный раз, когда я видел его растерянным.
Странное дело: я храню в памяти его облик, походку, голос, манеру держаться, помню, где мы с ним бывали, с кем он меня знакомил, но совсем не помню наших с ним разговоров. А разговаривали мы с ним много и часто. О чем? Нетрудно представить и даже воспроизвести нечто приблизительное – круг наших интересов более или менее понятен: говорили о студии, о стихах, о писателях, о знакомых нам людях, о жизни… О самом интимном не говорили. Я знал, к примеру, что летом тридцать девятого, вскоре после его прихода в студию, он ездил с Ольгой Густавовной в Караганду, встречался с матерью. Но только из его записок я узнал подробности этой встречи.