Я сократил передачу, с тем чтобы она уложилась в положенные сорок минут, и показал Борису. Он прочел и сказал, что сделано вполне грамотно.
Так я стал его “соавтором”.
Мы сделали с ним несколько передач по тому же методу – он собирал материалы, я их компоновал. Ни для него, ни для меня эта работа не была творческой, работа для денег. Для него главным были стихи, я приближался к тому, что стало главным для меня, – к драматургии. Однако делали мы эти “композиции”, как тогда назывались такие передачи, вполне добросовестно. Имели они успех у слушателей или нет, осталось для нас неизвестным. У начальства имели. Вспоминать об этом невесело.
Однажды решили сделать одну из таких “композиций” – о песнях Сопротивления – для музыкальной редакции Ольги Очаковской не порознь, а, так сказать, сообща. Эта наша попытка совместного писания текста – дело происходило в его комнате, кажется на Арбате, – закончилась тем, что решили все-таки писать отдельно, часть – он, часть – я.
Вот когда я впервые понял, что такое психологическая несовместимость! Мы не смогли написать вместе и двух фраз. Испытывая перед ним некоторую робость, зная его стихи, понимая его творческую незаурядность, я тем не менее никак не мог принять предлагаемый им текст. На мой взгляд, он звучал невыносимо. Справедливость требует признать – то, что предлагал я, не устраивало Бориса.
Позднее я слышал в его чтении несколько написанных им рассказов – “Франчишка”, о Франческе Гааль, венгерской киноактрисе, популярной у нас до войны, “Царенок” – о болгарском царе Симеоне II, и еще один – кажется, он назывался “Княгиня” – о солдате, мечтавшем испытать любовь княгини, даже не графини, а именно княгини. Это была отличная, точная, великолепная проза.
Но когда он писал для радио, текст звучал нестерпимо сухо, тяжело, газетно. То ли он полагал, что для радио так именно и надо писать, то ли относился к этой работе как к неизбежной повинности, поскольку других путей для заработка не было, и считал, что выкладываться ни к чему. Так я понимал это тогда. В своих записках, опубликованных после смерти, он подтвердил мою догадку.
Эта передача была последней нашей совместной работой.
Однако отношения наши остались если и не самыми близкими, то, во всяком случае, безусловно, дружескими. Я бывал у него. Разговаривали, трудно сейчас вспомнить о чем, но, без сомнения – о происходящем в стране, о литературе, о театре. Он читал мне свои стихи. Однажды на квартире возле Трубной (именно там он написал о глухом, слушающим радио) я впервые увидел Евтушенко, еще совсем молодого, только начавшего печататься. Слуцкий познакомил нас. Евтушенко вскоре ушел.