— Да постой же! Это я!..
Она остановилась.
Она оглянулась.
Она близоруко прищурилась на него.
Она выговорила совсем неподходящее к случаю, нелепое слово:
— Подтяжечки…
И он увидел, как мертвеет ее еще такое яркое и свежее лицо.
Машинально они пошли прочь от санатория, от любопытных глаз, смятенные и подавленные. Наконец она спохватилась, что ему трудно поспевать за ней, обернулась, сжала ладонями его виски и заплакала. У Ивана Степановича тоже плыло и туманилось перед глазами ее лицо.
— Как же так? — сказал он.
— Я ничего не понимаю, — ответила она. — Ведь я сама видела на нем голубые подтяжечки… Я сама их видела!
— О чем ты?
— Погоди, все путается… Давай сядем где-нибудь, меня ноги не держат.
Они прошли еще немного по берегу и сели на врытую в землю скамью. На реке, смеясь, визжа и горланя, барахтались в своей купальне пионеры, вожатая что-то кричала им в мегафон, никому не было дела до старика и женщины, сидевших, казалось, в полной санаторной праздности на скамье под прибрежным осокорем.
— Сын? — отрывисто спросил Иван Степанович, низко наклоняя голову, словно подставляя еще под один, уже последний удар.
— Шив, — сказала она. — Работает в Мурманске, морской инженер.
— Невероятно… — прошептал Иван Степанович.
Она взяла его волосатую жилистую руку, прижала ее к своей щеке.
— В тот день, когда ты приказал женщинам и детям покинуть заставу… Который это был уже день?
— Девятый.
— Да, девятый день… Сколько дней вы еще держались?
— Четыре.
— Так вот, мы шли и все оглядывались на заставу. Там за дымом ничего не было видно, а наутро с высокого берега Буга увидели над заставой красный флаг и поняли, что вы еще держитесь. Смотрели на флаг и плакали, тискали плачущих ребятишек и никак не могли уйти, прятались в кустах. Ушли лишь ночью, когда флаг перестал быть виден. Вы все еще держались.
— Да, еще четыре дня держались, — машинально повторил Иван Степанович. — Потом меня ранило. И не знаю, сам ли я уполз в болото или кто-то из живых товарищей оттащил меня, только очнулся я уже в деревне. Там мне сказали, что женщин, которые ушли с заставы, немцы расстреляли, а детей увезли куда-то.
— Почти так, — сказала она. — Вышли мы удачно, нас спрятали у себя крестьяне, но потом все-таки какой-то подлец выдал немцам. Ты помнишь, что в первый день, когда начался артобстрел, я вскочила в одной рубашке, и все у меня сгорело вместе с нашим домом, и я надела свитер с убитого немецкого мотоциклиста из тех двоих, что, помнишь, нечаянно заскочили на заставу.
Так вот, они обвинили меня в том, будто я убила немецкого солдата, и повели на расстрел. Я отдала Вадика Дусе и Клаве… Помнишь их?.. И пошла. Меня поставили лицом к сараю, а потом вдруг схватили за плечи, повернули и повели на допрос к их офицеру. Почему-то до сих пор помню, что у него на пальце было кольцо с черепом… Там уже были Дуся и Клава… Он требовал, чтобы мы показали на заставу дорогу, которой вышли. Мы отвечали, что шли наугад и никакой дороги не знаем. Да, впрочем, так оно и было на самом деле. Несколько раз нас водили к сараю, а потом вдруг перестали, словно забыли, и мы поняли, что на заставе все кончено. Через несколько дней нас проводил туда старик, у которого мы прятались. Дусе некого уже было там искать, она осталась с детьми в деревне. А мы с Клавой пошли. Клава сразу нашла своего. Он был с отрубленными ногами, голова замотана шинелью. Мы сняли шинель, и Клава увидела бинты, которые сама накладывала на его рану. А тебя мы долго не могли найти, приходили на развалины заставы несколько раз, разрывали могильные холмы. Наконец в одной яме, куда были свалены и убитые лошади, нашли обезображенный труп… Документов в гимнастерке не нашли, но на нем были новые голубые подтяжки… Ты, наверное, уже не помнишь, что накануне налета ходил в баню, и я положила тебе в чемоданчик новые подтяжки. Ты их выкинул, а я опять положила, и мы даже немного поссорились из-за них. Поэтому они мне запомнились, и я решила, что это ты.