Вот почему я никогда не схожу вниз, в долину. Я выздоровел; и если бы на меня обрушились чудеса всех ангельских миров, то я бы отбросил их от себя как презренный сор. Пусть лютик остается ядовитым лекарством для болеющих сердец и слабых в долинах - я буду жить здесь наверху и умру лицом к лицу с алмазно крепким закалом неизменных, необходимых велений природы, которые не в силах побороть никакие дьявольские чары. Я буду измерять моим лотом глубину, без цели, без желаний, радуясь словно дитя, довольствующееся игрою и еще не зараженное ложью о том, что жизнь будто бы имеет более глубокий смысл - буду измерять и измерять - а когда я добираюсь до дна, то в моей душе раздается торжествующий клич: везде я касаюсь земли - все той же земли - гордой земли, которая хладно отбрасывает в мировое пространство лицемерный свет солнца, земли, которая остается верна себе самой внутри и снаружи, как этот глобус, последнее жалкое наследие великого кардинала Напеллуса, остается глупым деревянным шаром извне и внутри.
И каждый раз пасть озера вещает мне: на земной коре вырастают, взлелеянные солнцем, отвратительные яды, но ее глубь - пропасти и бездны свободны от них и глубина чиста".
На лице Радшпиллера появились от возбуждения лихорадочно яркие пятна и его красочная речь стала прерываться; страшная ненависть прорвалась наружу. "Если бы я мог выразить пожелание", - он сжал кулаки, - "то сказал бы, что хочу измерить лотом землю до ее центра, чтобы иметь возможность воскликнуть: "Смотри, смотри - везде земля - земля и ничего больше!"
Мы изумленно поглядели друг на друга, так как он внезапно замолчал и затем подошел к окну.
Ботаник Ешквид вынул лупу, нагнулся над глобусом и громко сказал, желая рассеять тягостное впечатление, произведенное на нас последними остовами Радшпиллера: "Эта реликвия - подделка; она относится к нашему времени - пять частей света" - он указал на Америку - "ведь на глобусе они обозначены полностью".
Хотя эта фраза носила такой отрезвляющий и повседневный характер, но она все же не могла рассеять подавленного настроения, начавшего овладевать нами без всякой разумной причины и превращавшегося постепенно в чувство гнетущего страха.
Внезапно комнату наполнил сладкий, одуряющий запах крушины или волчьих ягод.
"Это принесло ветром из парка",-хотел я сказать, но Ешквид успел предупредить мою судорожную попытку сбросить давившую нас тяжесть. Он ткнул иглою в глобус и пробормотал нечто вроде того, что весьма странно видеть обозначенное на карте наше ничтожное само по себе озеро - тут голос Радшпиллера снова зазвучал у окна резким, насмешливым тоном: "Почему же теперь меня более не преследует - как было раньше - во сне и наяву - образ его высокопреосвященства, великого кардинала Напеллуса? В назарейском кодексе - книге гностических голубых монахов, написанной за двести лет до Христа - ведь стоит сведущее пророчество, обращенное к неофитам: "Кто будет поливать до конца мистическое растение своею кровью, того оно доведет до врат вечной жизни; но если само оно будет вырвано из земли, то кощунствующий увидит его лицом к лицу в образе смерти и дух его станет блуждать во тьме до прихода новой весны!" Куда же они девались - эти слова? Или они умерли? Я говорю вам - обетование тысячелетий разбилось об меня. Почему же он не приходит, тогда я мог ды плюнуть ему в лицо - этот кардинал Нап..." - внезапный хрип прервал последние слова Радшпиллера - он увидел голубой цветок, положенный вечером ботаником на подоконник, и пристально смотрел на него. Я хотел вскочить. Поспешить ему на помощь.