Мир вокруг нас гудел и волновался, как потревоженное осиное гнездо, грош была бы нам цена, если бы мы этого не чувствовали. Мирная конференция сделала свое дело, и позолота уже начинала осыпаться. Мы часто ожесточенно спорили по поводу вновь образовавшихся государств; интернационализм, либеральный социализм и демократизм удивительным образом уживались в нас с проявлениями яростного национализма. Впоследствии я никак не мог этого понять. Я всегда испытывал романтический восторг перед югославами, Хант обычно подчеркивал могучие доблести чехословаков, а Шерифф ратовал за Ирландскую республику, и, уж конечно, мы все трое были самыми страстными защитниками интересов черных и цветных народов. Мы желали, чтобы Индия немедленно стала свободной, и я помню, как я в каком-то кабачке в Путни (кажется, не очень твердо стоя на ногах) энергично развивал идею независимости кельтов. Ирландия, Уэльс, Шотландия, затем, разумеется, сама Британия, я еще несколько колебался в отношении Корнуэлла. Легко, конечно, смеяться над увлечениями молодости, ведь тем самым ты льстишь своей нынешней мудрости. Однако должен признать, что кое-какие мои мысли тех лет были не менее ясными и определенными, чем любые другие впоследствии; и я решил немало проблем методом, который зародился в те годы.
Все мы живо интересовались Россией. Мы пили за поражение союзнической интервенции в России и праздновали победу русских над поляками. Однажды в воскресенье, когда мы выбрались за город и бродили по Дауну, Шерифф заявил:
— По сравнению с Лениным Наполеон выглядит просто дешевой куклой.
Но мы были слишком незрелы, чтобы увлечься коммунизмом.
Из нас троих только Хант был совершеннолетним, и вскоре после того, как мы познакомились, он вступил в лейбористскую партию и иногда выступал с речами на муниципальных выборах. Как сейчас вижу его, бледного, чуть запинающегося, настойчивого, не очень ясно видимого в газовом свете классной комнаты где-нибудь в далеком пригороде, четко излагающего основы экономической науки перед горсткой слушателей, которые не понимают ни единого его слова. Нас с Шериффом забавляли, а иногда безумно злили политические спектакли, но для нас это была всего лишь одна из граней мира, который мы открывали так же, как и книги, о которых мы так легко спорили и говорили.
В наших разговорах мы постоянно возвращались к спорам о точных науках.
Хант не верил в решающую роль науки.
Когда Шерифф или я, как частенько бывало, принимались уверять его, что наука совершенно неизбежно изменит будущее и мы именно поэтому такие оптимисты, Хант протестовал: