Никогда еще она на это не решалась. Жалость и нежность залили ее сердце, и Саливон, перемогая боль от плетей, пылко прижал девушку к груди.
От самого Хорола до Миргорода тянулись леса. Дубы в пять обхватов, липы, как огромные шатры, сплетались вверху ветвями, и солнце редко заглядывало в дебри, а еще реже — люди: только когда надо было укрыться от панской кары. Кое-где зверем протоптаны были тропки к водопою, над головой безумолчно кричало воронье. Но в эту осень люди появлялись на тропках все чаще и чаще. По двое, по трое, спотыкаясь о корни, о поваленные стволы, они пробивались в лесную чащу, и только голодные волки могли учуять их следы.
Сойдясь вместе, люди копали яму. В лесу было душно, собиралась гроза. Один устало поднял руку, вытер рукавом пот с лица и спросил:
— Он, что ли, тут будет жить?
— Кто?
— Да Максим же.
— Атаман будет ли жить, не будет, а из нас кое-кому, верно, доведется, — отвечал другой, выглядевший постарше остальных. — Тем, кто бежал из Лукомля, назад уже нет дороги, коли не хотят сидеть на колу.
— Говорят, троих посадили.
— Да вчера еще двух.
— Кого?
— Из пивоварни.
— Ну, больше ему сажать не придется. Черти, верно уже в пекло тащат.
— Найдутся другие на нашу голову.
— Ну и отчаянные эти запорожцы — валахов целая сотня, а их навстречу трое: «Это ты, говорят, там людей православных вешаешь?» Хорунжий надулся: «Цо то есть?» А Кривонос ему: «Получай, вацьпане!» — да прямо в лоб — бах, бах! Пока опомнились гайдуки, а запорожцев и след простыл.
— Князь Иеремия, рассказывают, услышал, да как затопочет ногами, — прибавил второй парубок, — в подстаросту швырнул подсвечником, на всех кричит: «Сейчас же мне доставить сечевиков!»
— А они бы, дурни, стали дожидаться...
— Вот-вот, обшарили местечко, перетряхнули села — и вернулись в Лубны ни с чем...
— Коли кто за народ, так народ его не выдаст.
— Князь, говорят, чуть не лопнул от злости, — вставил третий, совсем еще молодой хлопец, который все время застенчиво улыбался. — На хорунжем палку сломал. «Я тебя, говорит, запорю!»
— А Кривонос где же тогда был? — допытывался парубок, все еще утиравший пот.
— Гречку косил в овраге.
— Может, с тобой?
— Да все одно с кем.
— А что же будет дальше? Ты там, Григорий, больше с ними, с сечевиками, дела имеешь.
Парубок, которого назвали Григорием, был стрижен в кружок, с крупными чертами лица. Глаза его блестели, как две сливы. Плотный и крепко сбитый, он ворочал заступом в яме, что ложкой в миске. Слова свои сопровождал он таким взглядом, что становилось не по себе даже людям не робкого десятка. Говорил, не подымая головы: