Виолончелистка (Крюгер) - страница 38

И я снова стягивал пальто, слушал ее игру на виолончели, а если отваживался высказать критические замечания, Юдит со снисходительной улыбкой отвечала, что, мол, я проявляю поразительную для музыканта неосведомленность по части виолончели. Ей было необходимо лишь мое присутствие, я должен был сидеть и внимать, изображая благодарную публику, я обязан был присутствовать везде: за обедом, во время игры на виолончели, среди ее родственников, я должен быть очевидцем приступов ее вдохновения и даже сидеть подле мольберта, когда она рисовала, созерцая процесс ее рождения как художницы, впрочем, по ее же признанию, бесталанной.

Если так пойдет дальше, то недалек день, когда моя работа больше не доставит мне радости. Ибо Юдит не имела ничего против того, что я раз в две недели отправлялся суток на трое в студию за микшерский пульт ради весьма солидного приработка, в то время как все мои попытки заняться серьезной работой неизменно вызывали едкую иронию. Оказывается, она «проработала» мои сочинения, оставив на полях свои непрошеные и самоуверенно-наглые заметки. Тут и там она обнаруживала «творческий подход», иногда удостаивала похвалы тот или иной пассаж, но в целом произведение разругивалось.

Однажды Юдит принесла мне радостную весть о том, что костяк моего музыкального творчества — вокал, посвященный ее матери, хотя и в значительной степени навеян творчеством Ганса Эйслера, если не сказать переписан у него, тем не менее у меня есть все основания гордиться им — он пронизан ароматом той эпохи.

Юдит, вокал этот был написан в Берлине в год, когда ты появилась на свет. Откуда тебе вообще знать, каков он, «аромат той эпохи». Пресловутой эпохе было свойственно все, что угодно, кроме ароматов. Запах, вонь, вкус — но никак уж не аромат. После часа остервенелого и бесплодного спора эпоха, разумеется, все-таки обрела свой аромат, а вокал, который и слушать можно было лишь в исполнении самой Марии, причем именно в той, тогдашней манере, и явился музыкальным воплощением этого аромата. А все оставшееся я без долгих раздумий выбросил на помойку.

Я никогда не утверждал, что выступаю наравне с великими мастерами моего поколения. И всякого рода похвалы всегда досаждали мне, в особенности призы, которыми меня удостаивали, и когда похвалы и сравнения преподносились исключительно из благих побуждений. Когда мне, еще совсем молодому человеку, была вручена Поощрительная премия фестиваля искусств в Регенсбурге, я сидел рядом с лауреатом, удостоенным высшей награды этого фестиваля — тугоухим ваятелем по дереву, почерневшие руки которого будто кроты высовывались из снежно-белых манжет. Он попросил меня нашептать ему на ухо то, что говорил обо мне бургомистр в похвальном слове, а бургомистр на похвалы и комплименты не поскупился — его речь пестрела именами, которые сделали бы честь любому исполнителю или композитору.