Больше всего мне нравилось бывать в Будапеште. Там общение проходило в менее формальной обстановке, нежели в других городах и столицах восточного блока. Если западные неосхоласты от музыки пытались развивать там свои теории, последние воспринимались венграми с язвительной иронией. В особенности доставалось французским коллегам. Сколько бы они ни пыжились приспособить электронную музыку к диалектическому материализму, их попытки вызывали насмешку. Вернее, искренний смех. Ну как можно быть такими дураками, в конце концов! Это что же выходит — буржуазное общество, свет в окне для большинства из моих венгерских друзей, должно провалиться в тартарары ради того, чтобы буржуазная музыка развернула свой революционный потенциал?
Разумеется, мои венгерские друзья большей частью были выходцами если уж не из дворян, то из крупной буржуазии, в пользу этого говорили и их вежливость, и манеры. Тип заговорщика отсутствовал, как и тип комиссара от музыки, так что особой остроты дискуссии не приобретали, более всего наши встречи напоминали репетиции. Мы репетировали свою жизнь. В этих произведениях французам отводилась роль просвещенных негодяев, немцам — придурковатых революционеров, а оставшиеся довольствовались ролями статистов. Что же касалось венгров, те брали на себя музыкальную часть.
Среди венгерских композиторов был один, который меня очень заинтересовал. Мы познакомились с ним в Лейпциге у специалиста по истории музыки, автора официозного труда об Эйслере, явно обладавшем особым магнетизмом. Каждый желавший хоть что-то узнать об Эйслере, рано или поздно забредал в заставленную книгами пещеру этого Гельмута, человечка карликового роста, который каждый раз, если дискуссия затягивалась, вскакивал, мчался к роялю и каркающим голоском затягивал какую-нибудь песню Эйслера. Он и сам был Эйслером. Поскольку всем без исключения композиторам-революционерам так или иначе приходилось иметь дело с Эйслером, ибо кроме музыкального он сподобился оставить потомкам и кое-какое литературное наследие, где обсуждался столь пикантный вопрос, как передача опыта и знаний, молодой венгерский композитор не мог обойти стороной обиталище Гельмута.
Сдружились мы мгновенно. Конечно же, он великолепно говорил по-немецки. Но не оттого, что почти все венгерские композиторы владеют в том числе и немецким, а оттого, что происходил он из немецко-еврейской семьи, которая в составе краткого курса преподала единственному оставшемуся в живых отпрыску все, что наш брат вынужден был учить многие годы, а иногда и целую жизнь, причем порой без толку. Он все успел прочесть и запомнить. Пушкина и Рильке, историю философии, историю музыки, естественнонаучные труды и трактаты по оккультизму, Маркса и Фрейда. Большую часть написанного на тему игры на рояле он также держал в голове, причем не только самых известных авторов. И так как венгр не отличался способностью остановиться во время пития, то нередко пребывал в привычном для себя состоянии хмельной веселости, которая, впрочем, отнюдь не шла ему. Этот долговязый, худой, как скелет, человек мог часами сидеть за столом, не вымолвив ни слова. Окруженный ореолом особой меланхолии и отрешенности, он, дымя сигаретой, застывал в неподвижности, уставившись в одну точку, время от времени напевая про себя пару тактов, пришедших ему на память как раз в тот момент, вздыхал, массировал бурые от никотина пальцы — и молчал. Он молчал до тех пор, пока кто-нибудь, тронув его за локоть, не спрашивал о чем-либо. Венгр с доброжелательной готовностью давал справку на любую тему — о Шуберте, о Талмуде, об истории Венгрии. Завершив свой краткий доклад, он снова впадал в безмолвие, кое-кому представлявшееся признаком застенчивости, другим — недостатком уверенности в себе, а большинству — высокомерием специфической, неагрессивной разновидности.