— К дьяволу, сакррраменто, гррром и молния…
Я вскакиваю, подбегаю к двери, заглядываю в щелку. Немец мой стоит на полу в костюме Адама, сдирает с кровати все перины, плюется и проклинает божий свет на своем языке, упаси и помилуй нас бог.
— В чем дело? — спрашиваю я. — В чем дело, господин немец? — и открываю дверь.
Тогда он наливается гневом, нападает на меня со сжатыми кулаками, хочет стереть меня с лица земли. Он хватает мои руки, тащит к окну и показывает, что у него растерзано все тело. Потом он выгоняет меня и закрывает за мной дверь.
— Сумасшедший немец, — говорю я жене. — И большой чудак! Ему показалось, что кто-то его кусает… Скажите, какое горе!
— Удивляюсь, — отвечает жена, — всего только на пасху я чистила кровать керосином…
Думал я, что немец мой рассердится и убежит утром, куда Макар телят не гонял. Но наступило утро, и ничего подобного — опять «здравствуйте», опять улыбки, опять сосет он свою трубку; приказал обед состряпать, а до обеда сварить ему яйца на завтрак, и желательно ему, чтобы яйца были в мешочке. Сколько яиц, полагаете вы? Десяток — ни больше, ни меньше! За завтраком глотнул он порядочно рому, и мне дал глотнуть. — ах, хорошо! Но наступила ночь — и снова та же история! Сперва храп, свист, сопенье, мычанье, потом вздохи, стоны, фырканье, чесанье, плевки и ворчанье. Он снова вскакивает с постели, снова сдирает все подушки и ругается, проклинает на своем языке.
— К дьяволу! Сакррраменто!! Грром и молния!!!
А наутро — «здравствуйте», и сосет трубку, и просит кушать, и делает за завтраком порядочный глоток — и так несколько дней подряд, пока не прибыли его машины и не приспело ему время уезжать.
Наступил день отъезда, стал мой немец собираться в дорогу, и просит у меня счет.
— Считать тут нечего, — говорю я. — Счет наш, — говорю я, — простой, с вас следует четвертная…
Выпучил он на меня глазенапы, как будто говорит: «А? Что такое? Не понимаю…»
Тогда я объяснил ему по-немецки:
— Господин немец будет настолько любезен и уплатит мне четвертную, или двадцать пять карбованцев, рублей, значит…
И я показываю на пальцах — десять, десять и пять.
Он, думаете, испугался? Ничуть не бывало. Потягивает, как прежде, свою трубку, улыбается и говорит, что очень бы хотелось ему знать, за что причитается с него двадцать пять рублей. Вытаскивает он карандаш, берет клочок бумаги и требует, чтобы я перечислил каждую вещь отдельно.
«Хоть ты и умный немец, — думаю я про себя, — но умный еврей умнее умного немца, в одной моей пятке больше мудрости, чем во всех твоих мозгах».