Рванул кофту так, что поскакали пуговки по полу.
Поднял на высокую постель и изнасиловал уже потерявшую сознание.
Сейчас, вспоминая, посмеивался в бороду. Куда только и подевалась вся ее святость: ночами сама стала приходить. Спрашивал с издевкой: «Ну, а где бог-то?» Отвечала, привалившись боком: «Ужо отмолюсь. Не согрешив, не покаешься».
Так и стоят перед глазами сестры: кривая и жадная, убиенная им Ефросинья, и она, богомольная и дебелая, делившая душу — богу, тело — ему.
Когда сгинул на японской войне старший сын Петр, а после на германской — средний Иван, ушла в монастырь отмаливать свои и его грехи. Звала с собой, потому что и он стал чаще глядеть на иконы, так шибанула его душу погибель двух сыновей, но отказался: добра жаль, да и младший Мишка невесту с дитем уже настепнячил.
В гражданскую и на сноху Евдокию бросал украдкой иной взгляд. Но совесть и страх сдерживали. А сейчас и подавно: тлен и сухота во всем теле.
Маркел Степанович ожесточенно тер впалую грудь и дошептывал, закрыв глаза, последние слова молитвы, обращенные к матери божьей: «…Предстательница скорбящих радостей, обидимых покровительница, зриши мою беду! Зриши мою скорбь. Помози мне яко немощну…»
Он проваливался куда-то, куда, как он думал и чувствовал, не унести с собой ничего, а только то, что видел и делал сам на своем веку, то есть всю свою жизнь, всего себя от первого крика рождения до того, когда уже ничего не будет, лишь тьма, холод и пустота. И его — не будет. Это — как уснешь и не помнишь, не ощущаешь ничего и не видишь сны.
Он проваливался куда-то, а с ним и обрывки его душевных криков: «Все… корни мои сгнили. Коряга я… Коряга теперича! Срубили, изничтожили… Верую, верую в тебя, боже!» И шевелил кулаком, засыпая: «Он во мне, бог-то. Его не срубят…» И так все дни и ночи.
Воспоминания обступали Маркела Степановича со всех сторон, окутывали, уносили в прошедшие годы, как в сны, и он заново переживал все, что было в его буйной, кровавой и все-таки задарма прожитой жизни. Воспоминания наваливались на него ночью, терзали длинной черной тоской. Но как ни терзайся, ни времени того, ни себя прошлого не вернешь, и потому, что воспоминаний в последнее время становилось все больше и больше, он стал думать, что они не к добру, что они, наверняка, сбежались перед его смертью.
Светлое вспоминалось редко, а от страшных видений он спасался покаянным псалмом: «Господи, помилуй! Господи, прости!» — псалмом, который пронес он в душе своей по всем дорогам, что накопытил в степях. На какой бок ни повернись — перед глазами маячат кони и повозки, небо и пашни, рассветы и молнии, перекрестки и реки, трава и деревья, — весь тот мир, в котором всплывают перед глазами люди, им убиенные.