— Не сомневайся. Правильно я говорю, уполномоченный?
— Да-да… Вы, наверное, правы.
…Роньжин шагнул в пепел. Прошелся по борозде, нагнулся, в серой спекшейся горке увидел останки человека, выгреб что-то, долго разглядывал, недоумевая, а потом — ахнул!
И зашелся в крпке, и выкинул руки к небу, громко заорал на всю степь:
— Зз-ло-о-дей! Душегубец! Христопродавец!
И опять услышал голос Жемчужного:
— Кто?!
Роньжин, тяжело дыша, прохрипел ожесточенно:
— О-он! Михайла… Кривобоков. А вот все, что от гада осталось.
К ногам Жемчужного глухо упали, брякнув, покоробившийся маузер, прокопченный золотой портсигар и железные кольца от портупеи.
* * *
Всю ночь не проронивший ни слова, наутро Роньжин попросил жену:
— Приготовь коня.
Паранька знала давно: это, значит, у мужа важное дело, ему предстоит дальняя дорога. Она понимала, при любом горе все решают мужики, и не перечила, только удивленно растянула, когда муж уже садился на коня:
— Гли-ка! А-а, батюшки! Борода-то у тебя… белая.
И заплакала. И услышала на прощанье:
— Ну-ну… Я скоро возвернусь. За детишками вон доглядай!
Роньжин выехал из станицы на пустынный утренний тракт, который уводил напрямую в степные просторы, к горизонту, туда, где восходит солнце, где пока еще спят ковыли, за туманы и овраги, к далеким Уральским горам.
Он вез грамоты и все то, что осталось от душегубца и христопродавца.
И еще он вез с собой то святое, что жар-птицей коснулась его души: теперь он приобщился к мирской беде, теперь он лично отвечает за всех, за то, чтобы никогда не было злодейства на степи, где растут хлеба и живут люди.
Сердцем почуял, а разумом понял и уверился, что сможет остановить еще многие беды, ибо нельзя только жечь и убивать, нужно жить на земле. И эта уверенность, эта большая светлая правда, родившаяся в его душе, никем, нигде и никогда не будет убита.
— Это чьи же такие кони?!
— Атамана Владыкина.
— А хлеба чьи?
— Атамана…
— И стада тоже его?
— Его ж.
— А что… и леса и озера?..
— Ить стало быть да.
— И хутора и станицы?!
— Все ему принадлежит!
— Хм. А чья же это такая красавица-девица? Тоже, чать, атамана Владыкина?!
— Да не-е-е… Это во-о-он того хромого пастуха дочь.
* * *
Всю дорогу Роньжин душевно мучался оттого, что чем дальше от дома он углублялся в пустынную степь, твердое его решение, принятое ночью: заявиться в банде и послужить мирскому делу, хоть и себе на погибель, — таяло, и ему все чаще приходила в голову спасительная мысль: а не повернуть ли обратно?
А может и оттого, что не было вокруг ни одной живой души. Он понимал, что должен дойти до кривобоковской стоянки и сделать дело: раздать бандитам грамоты о прощении и убедить их сложить оружие и разойтись по домам. Он понимал, что правду его не убьешь, а на сердце все-таки чувствовал страх, перемешанный с печалью, и успокаивал себя: мол, не боись, просто это настроение накатило такое.