— Що ж, воно й правда... Вин уже чужiй вик заидае.
— Та ни бо, мамо, ним вже не такiй старый.
— А якого ж тобi ще?
— Хочь вин и старый, мамо, та вжавый, умный, вин кращiй вид молодых...
— Тю на тебе! От сказала!
— Та правда ж, вин мов и не старый.
— А знаешь, якiй вин старый? — сказала Кочубеиха, поправляя монисто на шее у дочери. — Оце намисто вин тоби подарував, як хрестили тебе, та й казав, що сему намистови вже сорок лет буде, що коли вин женився, то подарував его своiй невисти, а теперь тоби... Та ще дуже мы тоди смiялись, як хрестили тебе… Як пип, отец Матвiй, облив тебе свячёною водою та положив тебе ему на руки, вин, Мазепа, дивлячись на тебе... а ты була така малесенька, мов рачок маленькiй... и каже! «от дивчина так дивчина», каже, «а нижки яки малюсеньки — Господи! — а коли выростут, каже, то так-то любенько бигатимут по мoiй могильци»... От тоби й могилка!.. А батюшка, отец Матвiй, и каже: «Не загадуйте-ка, пане гетьмане, попереду Господа Бога: у его своя черта на наши могилки. Може на вашу труну, каже, дерево ще и з земли не вылазило: може, коли оце нова раба божа Мотрона выросте, то вы б до ней й сватив прислали, та тильки пани гетманова вас за чуб вдержит»... Ото смиху було!
При последних словах матери девушка задумалась. То, что говорила мать, для неё было совсем не смешно. Старый Мазепа встал перед нею и каком-то чарующем обаянии, с его загадочным, угрюмым, задумчивым взглядом, в котором светилась молодая прелесть и ласка, когда он смотрел на Мотрёньку... Эти задумчивые глаза смотрели на её маленькие ножки, когда он, после купели, держал её на руках и думал: «Эти маленькие ножки будут бегать по моей могиле... могила травой зарастёт»... Нет! Эти живые глаза старого гетмана не заглядывают ещё в свою могилу, они заглядывают далеко вперёд, как глаза гоноши, смело глядят в таинственное будущее, и это будущее обаятельно манит к себе Мотрёньку.
Мотрёнька росла какой-то загадочной девочкой. Она не походила на других детей Кочубея, и, когда девочке было пять лет только, мать её, гордая Кочубеиха, державшая свой дом в таком же строгом повиновении, в каком батько-кошевой держал Запорожскую сечь, упрекала, бывало, пучеглазую Мотрёньку: «Та ты в мене така неслуханья дитина, ще вже й в пелюшках було пручалася, мов козиня, та из колиски кожен тоби день литала... В кого воно й уродилось, прости Господи»! А оно уродилось, пожалуй, в неё же самое — в Кочубеиxу... «Тильки було прокинеться, вже й кричит у колесци: «Не хочу, мамо, не хочу»! Се бач, не хоче що б iй мыли й обували... И сам лизе з колиски, та бебех до долу, писне трошки, та й мовчит, не плаче, а тильки сопе... Як не дотянут бувало, то воно вже й гоня по двору босе та расхристане... А було прiймаешь его, спитаешь: «Та чи вмивали тебе, Мотю?» Так воно й одриже: «Мене, мамо, каже, дрибен дощивмив», або воно, непутно, «росю, каже, вмивалося... О така дитина!»