Утром постучал к соседям: две были замечательные старушки-учительницы, с которыми я с давних пор очень подружился. Помню, они мне про деревенскую школу рассказывали; про то, как в 50-е годы с учениками пешком ходили давать концерты в дом ветеранов войны… Оставшихся, значит, без родных и без крова ветеранов, доживающих жизнь свою в невероятной бедности и тихом горе. А дети стихи читали им, пели песни. Только и всего. И, помню, поразило, что инвалиды-калеки всегда выходили встречать детей очень далеко на поворот дороги и старались обязательно им припасти сухарей и обласкать. И что был один барак, где собраны были такие человеческие обломки, изуродованные железом войны, что их не решались детям показать, и так они жили сумеречно, без праздников.
Постучал. Нет ответа. Раскрыл дверь: прямо предо мной стояла Екатерина Васильевна, учительница. «Здравствуйте! С праздником!» – радостно приветствовал ее я.
– Кто тут? – кротко, но неожиданно спросила Екатерина Васильевна.
Она стояла в пяти шагах от меня. Я не сразу и понял… А потом заметил в одном глазу мутное бельмо и другой глаз – подвижный, темный, блуждая, все смотрел мимо меня. Я назвался. Она обрадовалась, предложила чаю.
– Давно вы ослепли? – Да уже года два как совсем не вижу. – Как же вы живете? – не удержался я. – Тяжело живем. Марья Васильевна почти не встает, а я не вижу…
А я думал – почему не отодвинется занавеска на окне, как бывало, когда мы приезжали прежде?! Выходит, нет для нее ни занавески, ни синего неба, ни золотого клена во дворе, ни могучих черных елей, за которыми в ясную погоду гаснет желтый закат… И закатов тоже нет. Ничего. Меня тоже. Звуки, шаги, голос. Какое-то воспоминание обо мне прежнем. Я даже не знаю какое. Она дарит мне баночку варенья – кабачков, сваренных с лимоном. Говорит, напоминает начинку пирога-лимонника. А я все пытаюсь представить себе ее мир, очерченный теперь границами стен и неподалеку раздающихся звуков утренних птиц, галок за окном, немощным шевелением сестры, музыкой радио (громкого); шагами почтальонши Маши, которая приносит воду и хлеб, и незнакомыми чужими шагами…
– Это вы? – спрашивает она всякий раз, когда я вхожу с ведрами, полными воды.
– Да.
– Тогда поставьте ведра вот сюда, – она безошибочно указывает место.
Таская воду, я не пытаюсь помочь, я пытаюсь извиниться, что ли. За фальшь жизни, которую мы ведем в городах, все стараясь успеть-преуспеть-заработать. За короткую память о них – еще живых, но забытых всеми и навсегда, как забракованный сценарий, исчерпанная тема. За то, что мы сделали… Не со страной, нет. С собой… «С праздником, дорогие мои», – говорю я, и мне кажется, что фраза звучит до ужаса фальшиво. Но им так нужно хотя бы одно ласковое, произнесенное с нежностью слово, что они прощают неполноту и робость чувства. Он великодушный и ласковый, этот бывший деревенский народ, он сам расточал ласку безмерно, бессчетно, пожизненно, пока весь не сгинул. До сих пор с глубокой болью переживают они все страшные новости, о которых слышат по радио…