Он молчал. Тогда я сказала:
— Вы бы могли сделать, как все делают, — познакомиться со мной, ухаживать. Без сомнения, я не осталась бы равнодушной. Ведь очаровали же вы меня в Белых Липах!
— За вами невозможно было ухаживать. Вы фыркали, как дикая кошка, и на десять шагов никого к себе не подпускали.
— Вы очень любезны. Хорошо обрисовали то, как я тогда выглядела…
— Это правда. Вас можно было ошеломить лишь внезапной атакой. Так я и сделал. Ну, тут еще много значило, кто вы, из какой семьи, то, что я вас еще раньше запомнил… Вот видите, я запомнил, а вы нет. Вы даже не узнали меня. И потом, мне не хотелось, чтобы вы принимали мои ухаживания, все время помня, что можете легко со мной расстаться, — это многое бы осложнило. Я-то понял, какая вы своевольная и вредная. Вас надо было сначала связать браком, подавить, а потом уж ухаживать…
Я снова заулыбалась.
— Ну уж, кто кого связал — это еще надо выяснить, и потом, подавить меня можно не иначе, как любовью и лаской, — тогда я сама сдаюсь…
— Я вовсе не хочу вас подавлять. Белым Липам нужна настоящая госпожа, сильная женщина.
— Так вы поклонник женской свободы? А не боитесь ли вы, что люди станут гадать, кто в семье дю Шатлэ носит брюки? — лукаво спросила я.
— В этом, — прошептал он, улыбаясь, — ни у кого сомнений не возникает.
Мы некоторое время молчали, и он гладил мои плечи — теперь уже не страстно, а нежно, спокойно.
— Я ведь тоже о вас почти ничего не знаю, — наконец произнес Александр. — Пожалуй, даже меньше, чем вы обо мне. Что с вами было после… после того, как казнили Робеспьера?
Об его жизни в этот период я приблизительно знала: он был сначала в Англии, служил графу д’Артуа, в сентябре 1794 года вернулся в Бретань, сражался с синими в шуанском движении, снова уезжал в Англию, а потом амнистия вернула ему Белые Липы…
— Ну, расскажите же, — снова сказал Александр, тронув меня за волосы.
— Я была в тюрьме. В Консьержери. Многих выпускали, а меня нет… Меня выпустили в октябре благодаря… одному человеку, даже не выпустили, а выгнали прямо на улицу. У меня уже были схватки, и я не знала, где буду рожать…
Почувствовав, что он задержал дыхание, слушая меня, и физически ощущая его сочувствие, я вдруг заговорила обо всем — об извозчике, возившем падаль, который привез меня в родильный дом Бурб — ужасную клоаку, средоточие зловония, болезней, грязных пороков, нечистот. О Доминике Порри, который заплатил за меня и благодаря которому за мной был хоть какой-то уход.
— Когда поправилась, я сразу уехала в Бретань… Надо было начинать все сначала, я знала, что в Париже меня ждет только нищета…