Бросок на Прагу (Поволяев) - страница 150

— Иди, иди! — продолжал подгонять его усатый. Будь его воля, он вообще бы шлепнул Борисова из нагана. Младший же не верил, что Борисов диверсант — скорее всего, обычный вор, который околел от холода и решил стащить доску на растопку. Слишком уж лакомый кусок для буржуйки эта доска. На прошлой неделе один такой тоже хотел слямзить щиток — больше он никогда ничего уже не слямзит!

В милиции перед Борисовым извинились, и тот же хмурый усатый конвоир, корчась от кашля и ломоты, вывел его на улицу:

— Ты не обижайся, браток… Война!

Обращаться на «вы» он так и не научился. Борисов, вспомнив собственные рассуждения на этот счет, усатого обругал. Поздно усатому учиться вежливости.

— И учти, браток, возле часов мы установим пост, охранять будем, если тебя снова задержат, скажи, что ты — Борисов и все будет в порядке, — сказал на прощание усатый.

За домами Борисов увидел людей, но среагировал на них запоздало — думал о часах. Конечно, и без его часов люди могут прожить, есть, наверное, такие, что исправно заводят ходики, накручивают головки ручных «молний» и карманных луковиц, следят за будильниками и старыми дворянскими инструментами, обладающими золотым боем, по бумажным тарелкам радиотрансляции звучит не только метроном, предупреждающий о начале снарядных налетов или отмене тревоги, — сообщают и время, но часы есть часы. Должны же хотя бы одни часы в городе ходить! Пусть даже если эти часы — солнечные.

В сером плоском пространстве между домами, которое, казалось, не имело никакого продолжения, по-прежнему перемещались люди — темные вялые фигуры, подмятые голодом, таких фигур обычно бывает много у булочных — выстаивают, чтобы получать долгожданные сто двадцать пять граммов тяжелого и холодного, как глина, хлеба, но в этих домах булочной не было.

Он свернул налево, к домам, — ноги сами по себе понесли его, словно коня, решившего презреть кнут кучера, — действительно странное скопление народа, будто выставили прилавки и разложили пайки хлеба — подходи и бери без всяких карточек.

По узкой заснеженной улице, сжатой с двух сторон отвалам, вели пленных. Колонна была длинной, скрывалась за поворотом, на котором стоял высокий облупленный дом с выбитыми стеклами. По обочинам улицы выстроились питерцы.

Как не похожи были розовые, без голодной синюшности и горьких старушечьих морщин лица пленных на светящиеся худые лица питерцев! Пленные шли вразвалку, руки засунуты в карманы, мороз их, кажется, совсем не трогал, глаза насмешливые — пленные были уверены в себе. Но питерцы, хотя и не задевали пленных, тоже были уверены в себе. Лица землистые, тяжелые, голодные, глаза проваленные, будто всосанные в черепа — дырки в костяках, обтянутых восковым пергаментом, щек нет, тощие шеи укутаны бабьими платками, шарфами, кусками материи, отхваченными от низа пальто. Впрочем, бабьих платков хватало и у немцев, но все равно они выглядели иначе, чем блокадники, над ними не витал дух страдания, изможденности, тлена, и призраков среди них не виделось, хотя они и были пленными, а блокадники еле стояли на ногах. Иной готов был рухнуть под тяжестью одежды, натянутой на тело, но не падал, держался из последних сил — негоже было валиться перед фрицами, и люди держалась, твердо сжав рты и костенея скулами, смотрели на немцев с ненавистью, но не трогали.