— Почти каждый день. Завтра буду снова, — ответил Борисов.
— Надо же, какая простая и мудрая штука — солнечные часы! — Военный покачал головой.
— Ничего мудрого в них нет!
Откуда-то с залива принесся ветер, приволок хвост снеговой крупы, морской сырости, которую не брал даже мороз.
Военный на ветер не обратил внимания, для него все эти перемещения воздуха, насыщенного морской мокретью и мелким клейким снегом, существовали только в одной ипостаси — помогает ветер взлетать или нет: против ветра взлетать, например, сподручно, по ветру сподручнее садиться. А может, это и не так, Борисов не был в воздухоплавании специалистом. Борисова ветер просадил насквозь.
— В следующий вторник я снова сюда приду, — сказал военный, пожевал губами, что-то соображая, спросил: — В котором часу будешь здесь?
— Да в этот же час. Я всегда прихожу в одно и то же время. Иначе часы не скорректировать.
— Все понятно. — Военный приложил руку к барашковой шапке. — До следующего вторника!
Борисов шел домой и думал о подарке. Полбуханки черняшки… Черняшка. Разве можно так звать хлеб? Черняшка — это что-то сухое, пахнущее подвалом и подворотней, приблатненными компаниями, а хлеб — это то самое, выше которого в Питере может быть только жизнь.
Да, дорогой подарок сделал военный. А разве морячок делал дешевые подарки? Подарки вообще не могут быть дорогими или дешевыми. Всякий подарок дорог, даже самый пустячный. А моряк сделал Борисову и Светлане подарок, дороже которого быть не может, — подарил им жизнь. Эх, моряк, моряк! Что же так долго от тебя нет вестей?
— Богато по нынешним временам, — сказала Светлана, когда он вытащил из-за пазухи хлеб, голос ее заставил Борисова встревожиться.
— Что-то произошло? — спросил он.
— Нет.
— О чем ты думаешь?
— О детях. Тех детях, которых уже нет. Помнишь, я тебе показывала детский рисунок? Дым, дым и овал посреди дыма?
— Конечно, помню.
— Самое правдивое изображение войны из всех, которые я знаю. Г-господи, неужели никого из детей моей группы уже нет в живых? — Светлана неверяще прижала руки к щекам.
— Никого нет, — жестко ответил Борисов. Жесткость эта была необходима, она отрезвляет человека, словно боль, и вообще это особой род жесткости, нужный, как лекарство. Это жестокость милосердия. — И с этим надо смириться, — сказал Борисов.
— Во время осенних обстрелов, когда в городе еще было электричество и ходили трамваи, один снаряд попал в трамвай, просек его навылет и всадился в угол дома. Осколки градом сыпанули, порубили людей. Из страшного, дырявого, словно решето, вагона вытащили белокурую голубоглазую девочку с отрубленной рукой, положили на носилки. Девочка все время поднималась, пытаясь соскочить с носилок, и кричала тоненьким, искаженным болью голоском: «Принесите мне мою руку, она осталась в трамвае. Пожалуйста, принесите мне мою руку!» У тех, кто слышал ее крик, на глазах стояли слезы, каждый готов был отдать свою руку девочке, лишь бы она не кричала.