- Ешьте... Таймень... У рыбаков на спирт обменяла.
- Своего-то промысла нету?
- И-и, промысел! Мне, при моем бабьем деле, один промысел: посплю да посумерничаю, посумерничаю да посплю.
- И давно здесь?
- Летошний год пришла.
- В Хамовине дела не нашлось?
Васёна отсела от стола на лавку у стены и, упершись локтями в широко, по-мужски расставленные колени, сказала себе под ноги:
- У всякого свой резон.
- И не скушно?
- Я уж отскучалась, вот-вот сорок. Мне бы, - концом передника она коснулась глаз, - дитёв вырастить, вот и все веселье.
- Сколько ж их?
- Двое. - Она подняла лицо и улыбнулась сквозь слезы, и эта улыбка осветила тусклое лицо ее на удивление добрым и трепетным светом. - Один в четвертом, другой седьмой кончает. Едоки
- в отца: что ни поставь... Все боялась - уедут. Отец-то ить черт-те где шастает, длинного рубля ищет. А нынче тверда: останутся... Около дороги-то всем дело найдется. Не все бурундуков гонять, тоже в люди выдут...
Дорога! Опять, в который раз, это слово, как бакен у поворота речного русла, направляло Ивана Васильевича в свой обязательный и неотвратимый для него фарватер. И он все с большей отчетливостью постигал, что, куда бы его ни заносило и чем бы ему ни хотелось забыться, оно, это слово, в конце концов настигает его и полонит, потому что все на тысячу верст вокруг определялось им, этим словом: жизнь людей, их надежды, лесотундра, рассеченная просекой, и даже, казалось, самый воздух.
Грубые, но ловкие Васёнины руки мелькали над столом, и вскоре перед Иваном Васильевичем осталась лишь недопитая бутылка со спиртом да рыба в миске, накрытая ржаным ломтем.
- Это коли среди сна опохмелиться захочете, - пояснила она и, походя взбив огромную и, наверное, единственную в ее хозяйстве подушку, стала расстилать на полу старый полушубок.
Ложитесь, а я вас повеселю перед сном грядущим. Здесь партия ваша проходила. Там у них один соколенок был. На старшего моего похож, такой же востроглазый. Только масти чернявой... "На, говорит, тебе, тетенька, за веселый ндрав". Ну чистый артист! - Васёна подошла и сняла с патефона на тумбочке ситцевый платок и огладила обшарпанную голубую коробку довоенного образца бережно и любовно. - "Мне, говорит, тетенька, этот музыкальный ящик во где, - она сделала характерное движение ребром ладони поперек шеи. - Только пластинка одна-единственная... Остальные, говорит, тетенька, зверье слушает. Они, говорит, тетенька, звери, очень чуткие. Они, говорит, могут слышать и без ящика".
Вконец заигранная пластинка долго шипела и потрескивала, прежде чем сквозь этот шип и треск не прорвалась едва разборчивая скороговорка: