С ощущением этой гадливости Иван Васильевич и проснулся. Проснулся, открыл глаза и обморочно похолодел: Скорняков вгонял затвор в пистолет-автомат конвоира, который безмятежно похрапывал в сидячем положении у дверного косяка, а воронёный зев дула, матово поблескивая мушкой, косился в его сторону.
Громкий, отчетливый стук затвора заставил вздрогнуть и солдата. Солдат вяло расклеил веки и некоторое время, не соображая, в чем дело, оглядывал своего подопечного, но, когда смысл и значение происходящего дошли до него в полной мере, он побелел, бесформенные губы его жалко дрогнули, ему только и удалось сложить ими:
- Ты что... Ты что...
Иван Васильевич следил за каждым скорняковским движением, готовый в любую минуту броситься конвоиру на помощь. И без того худое лицо бывшего майора вытянулось, и на пергаментной коже явственно проступили желваки, горячие глаза прицельно сощурились, что-то решительно хищное обозначилось во всем его облике. Иван Васильевич решил было рискнуть и подняться, но в миг, отделявший решение от действия, Скорняков вдруг снисходительно этак усмехнулся и положил оружие на стол с того края, где сидел солдат:
- Чистить надо, начальник, а то игрушкой твоей уже вместо скалки можно лапшу раскатывать.
Только тут Иван Васильевич заметил горку замасленных тряпок у него под рукой и глубоко вздохнул:
- Ну и шутишь ты, брат...
Солдат долго еще не мог опомниться и, словно в первый раз оглядывая со всех сторон вновь обретенную свою защиту, все приговаривал себе под нос:
- Чистить! За такие дела, знаешь, по головке не погладят... Доложу командованию - вот тебе и будет чистка-смазка... Ишь чистильщик нашелся!.. Устава не знаешь? За оружию браться, когда она тебе не положена...
И все, что перечувствовал в эту краткую, как вздох, минуту Иван Васильевич, вложил он в облегчающее душу сожаление:
- Эх ты, начальник!
Конвоир вскочил, белесые ресницы его обиженно вспорхнули к надбровьям, рыхлые, бабьи плечи, дрогнув, опустились, и он, чуть не плача, выкрикнул без адреса, куда-то туда, в оплывшее солнцем окошко:
- Что вы меня "начальник" да "начальник", а у меня имя, отчество есть, фамилия имеется. - Он пулей вылетел из помещения, в сердцах хлопнув дверью, и, уже снаружи, вызывающе заключил: - Гаврилюк я!.. Николай Степанович!.. Да!..
- Проняло-таки, - усмехнулся вслед ему Скорняков, - пусть отдышится. Это ему на пользу...
У Ивана Васильевича было такое ощущение, будто он, войдя со свету в темное помещение, начинает постепенно выделять из кромешной еще минуту назад темноты четкие силуэты предметов. Ему в своей жизни приходилось пожимать множество рук и глядеть в еще большее множество лиц; одни из них, этих лиц, тут же стирались в памяти, как стирается карандашная запись на случайном клочке, другие запоминались какой-либо чертой или выражением, но никогда вне связи с делом, которым он занимался, вне круга вопросов, которыми он был заинтересован. Теперь же, в упор сведенный с явью, ранее просто не существовавшей для него, казавшейся ему только сопутствующим всякому общему движению хаосом, он неожиданно для себя разглядел в этом хаосе никем заранее не продуманную и все же гармоническую целеустремленность, где за каждым действующим лицом прочитывалась сложная, осмысленная судьба. Каргин, Старик и его подопечный, Павел Кравцов и Гурий Оржанников, Кирилл и Васёна, и, наконец, солдат Гаврилюк и бывший майор Скорняков - каждый из них нес в себе свой мир, имеющий прямое, непосредственное касательство к тому большому миру, о котором Грибанов судил только как о своей, принадлежащей ему вотчине. И никакая сила не могла отторгнуть их друг от друга. Но постижение этого предопределяло для Ивана Васильевича переоценку всей его жизни, а на это - в чем ему сейчас приходилось сознаться самому себе - он был не способен.