В роли поэта и художника Комаровского знали почти исключительно в кругу „Аполлона“. В живописи он был так же странен и жутковат, как и в стихах, любил искусство Византии, писал суровые головы, похожие на церковные лики. В „Аполлоне“ его считали своим, но до широкой публики он так и не дошел, ни при жизни, ни после смерти. Аристократия не приняла всерьез этого „чудака“ и „сумасброда“» (Э. Голлербах. Город муз).
«Те, кто знает Комаровского только по стихам, стихам утонченным и очень насыщенным, но на вкус иных неприятно пряным, не могут составить себе понятия об удивительной привлекательности его самого. Та свободная, странно свободная искра, которая так причудливо-необъяснимо горела во всем его существе – в его круглой, коротко остриженной голове, круглом красном лице и сутулом, крепком, широкоплечем, несколько сгорбленном корпусе, – эта искра только отчасти освещает его стихи» (Д. Святополк-Мирский. Памяти гр. В. А. Комаровского).
«К этому портрету, написанному правдиво, я бы добавил только, что В. А. не так горбился, как был нетверд на ногах – и оттого широко ставил ступни на ходу, старчески сгибая колени, а когда сидел, раздвигал ноги в стороны. Весь был развинченный, порывисто-неустойчивый. Лицо – не румяное, а сплошь красноватого оттенка, как бывает у печеночных больных. Он постоянно улыбался, но не от веселья, а от нервной и застенчивой на все отзывчивости. Редко спорил, зато рассказывать любил с увлечением, полушутя-полусерьезно всякую небывальщину.
…Комаровский был чрезвычайно образован, знал несколько языков, читал livre ouvert [бегло. – Сост.] латинских авторов и ничего не прощал своим стихам: ни лишнего слова, ни банального сравнения, ни речевого неблагозвучия. Бывали и у него промахи, но их немного» (С. Маковский. На Парнасе «Серебряного века»).
«К некоторым странностям Василия Алексеевича я давно привык. В его юморе, в любви к экстравагантностям и пародиям и в самой манере смеяться по любому поводу было что-то болезненное, надорванное, напоминавшее о том, что этот благовоспитанный, элегантно одетый молодой человек недавно еще пугал окружающих припадочной свирепостью. Но сам он нисколько не скрывал страшного недуга и мог спокойно говорить о своем бесновании в горячечной рубашке среди палаты с „мягкими“ стенами.
…К сумасшествию своему он относился двояко: и опасливо, избегая всего того, что могло хоть немножко поколебать его очень шаткое нервное равновесие, и в то же время бесстрашно: много думал и даже писал воспоминания о своих сумасшествиях. Из воспоминаний этих я запомнил одну фразу: „Несколько раз сходил с ума и каждый раз думал, что умер. Когда умру, вероятно, буду думать, что сошел с ума“. Он умер сумасшедшим. Начало войны нанесло такой удар его нервной системе, что она не вынесла, и все силы хаоса снова хлынули на него и затопили уже навсегда. В последний раз я его видел перед моим отъездом в действующую армию. Он был в состоянии крайнего возбуждения; он был обеспокоен мыслью, у кого из знакомых скорее всего он найдет охотничье ружье: он хотел идти защищать Петербург в случае немецкого десанта»