Иногда стучалось в сердце забытое, забитое, детское, болезненное чувство, Сержант не признавал его и не отзывался. Мало ли кто…
И сейчас подумал немного и перестал.
Родина – о ней не думают. О Родине не бывает мыслей».
«Я ведь тоже люблю Родину, думал Сержант, глядя в темноту и спотыкаясь. Я страшно люблю свою землю. Я жутко и безнравственно её люблю, ничего… не жалея… Унижаясь и унижая… Но то, что расползается у меня под ногами, – это разве моя земля? Родина моя? Куда дели её, вы…»
Есть ещё не только «моя земля», но «чужая земля» об одном и том же, есть «Россия» – конкретно, географически («Куда? В Россию?»), есть «моя страна», есть соприродный им – в контексте рассказа – Сталин (дважды; «За Родину, – сказал Сержант и включил первую. – За Сталина»).
Не перебор ли – для небольшого рассказа, где и без того неэкономно много прозы – четыре полновесных характера, мама, разлом в самой простой душе относительно той же «Родины»; флешбэки, подробный эпизод боевой работы, трагический конец, при ровном, без экзальтации, тоне?.. Дело, однако, в том, что «Сержант» – это не отрезанный от «Патологий» ломоть, но финальный аккорд «Греха», его квинтэссенция, смысловая кода всего сборника. И «стихи Захарки» – не демаркационная линия между миром и войной, а мостик к освобождающему на войне прямоговорению, обретение другого дыхания.
Собственно, уже первое стихотворение – сигнальная ракета:
По верховьям деревьев бьёт крыльями влага,
наклоняет лицо задышавшая зелень,
соловеет слегка чернота мокрых ягод, —
их дожди укачали в своей колыбели.
В отраженье меж век, распросоньем расколотых,
был туман; и земля, и сырая смородина,
и трава под ногами, рябая от холода,
приласкались ко мне, притворяясь, что – Родина.
А ближе к концу поэтического раздела – знаменитое ныне (благодаря рэп-альбому «Патологии» и клипу) «Я куплю себе портрет Сталина». С его и на письме подразумеваемым речитативом, захлёбом, хрипотцой (от бесконечных, пулемётной очередью, «р-р-р»), ассонансами, и внутренней – по-имажинистски – рифмой, именами убитых поэтов и, снова, «чёрными ягодами».
Родина (на сей раз с маленькой буквы) – трижды. Как и Сталин. Эпитеты, притяжательные местоимения и дефиниции: «достоевская моя родина», «наша родина – нам заступница».
Бухгалтерия, однако, идёт книжке меньше всего, и меня на подсчёты подвигла магнитная аномалия «Греха»: казалось важным понять, где спрятан эпицентр притяжения этого, на первый взгляд, незамысловатого сборника мастерской короткой прозы. «Грех» – книга, по нашим временам, удивительно светлая, сюжет которой не выстроен, а творится на глазах из самого вещества и аромата прозы. Это хроники Эдема до грехопадения, бурно зеленеющее древо жизни. Притом что рай этот не в космосе, а на земле, и открыт всем пыльным бурям и грязевым дождям нашего мира. «Грех» – распахнутое приятие мира и любовь к сущему; акварельная лёгкость и необременительность трудов.