Рейзл смеется, откидывая голову назад. Шея ее выгибается, горлышко трепещет. От ямочек на ее щеках сходят с ума взрослые женатые мужи в сюртуках и шляпах, с крепкими животиками и живыми глазами. Их жены, широкобедрые, плодородные, похожие на больших носатых птиц, передвигающихся грациозно и вальяжно в сопровождении чахлогрудых дочерей. Все любуются Шпринцей, хоть и с плохо скрываемым недовольством. От них разит прошлогодними духами, поры на бледной коже забиты пудрой. Они мало бывают на воздухе, только пугливо пробегают вдоль стен.
Когда евреям весело, они танцуют на столах, со сдвинутыми напрочь скатертями и посудой. Рейзл щелкает пудреницей. Помада у молодой девушки должна быть алого цвета, ни в коем случае не бордо и не роза, особенно если у девушки этой дымчато-серые глаза, безупречная линия рта, чуть капризного, со вздернутой верхней губой, а кожа такой ангельской чистоты, – когда Рейзл рядом, мне хочется дотронуться до ее щеки ладонью, но я только смотрю на нее и язык прилипает к небу. В глазах ее прыгают шальные зайчики, своей маленькой властной пятерней она треплет меня по затылку и вдруг порывисто прижимает к груди, и шепчет что-то, – ох, матка боска, какой у меня племянничек. Круглая брошь царапает мне подбородок, я краснею, вырываясь из цепких рук..
Маневичи жили на Налевках, а мы на Маршалковской, недалеко от Венского вокзала, – не так уж далеко, но виделись редко, только на свадьбах, годовщинах и юбилеях. Наша семья всегда придерживалась традиций, а вот Рейзл и Шимек Маневичи, одинаково рыжие, одним своим резким смехом и солеными шуточками нарушали стройность и упорядоченность вечерних трапез семьи моего отца.
С Маневичами мы сблизились уже здесь, в Налевках. Пока отец мой оплакивал библиотеку и оставшийся в доме рояль покойной матери, Шимек вносил в комнату промасленные свертки и, пошептавшись о чем-то с мамой, исчезал надолго, на всю ночь, а то и несколько дней, и возвращался, опасно сверкая глазами, и пахло от него сигарами, музыкой, вином. Запах этот казался запахом жизни. Отец кашлял и неодобрительно морщился, но не выдерживал – и ел, ломая худыми пальцами хлеб, и несмело захватывал ножом кусочек масла, мама все чаще вытаскивала продолговатую шкатулку из слоновой кости, а Шимек хлопал себя по карманам и щелкал каблуками, и опять уходил в ночь, теперь уже не один, а под руку с Рейзл. В комнату вплывало облако терпких духов. Рейзл долго вертелась на каблучках у скрипучего комода, в ушах ее блестели прозрачные сережки, – откуда сережки, зачем сережки, – отец с упреком смотрел на свояченицу, а мама обнимала ее плечи, и тут я замечал, как они похожи, моя мама и Рейзл, только Рейзл рыжая и веселая, а мама – каштановая и печальная.