— От халява!.. — вытаращил глаза Цыбенко, — Та куды ж ты ее на пузо то майстрачишь? Вона ж надевается через плечо!..
Кроме патронов на каждого пришлось еще по две гранаты в парусиновом подсумке и по противогазу.
Наконец все было надето, подогнано по росту, прилажено, куда следует, и мы выстроились против штабного домика, Цыбенко ушел со старшим лейтенантом внутрь.
Уже заметно повечерело, Длинные тени тополей вытянулись по двору, стали густыми, темно-синими. Солнце, повисшее над горами, покраснело и закуталось в кисейную дымку. Наступал тот вечерний час, когда люди, уставшие от дневной суеты, усаживаются у своих домов на скамеечки и ведут нескончаемые, неторопливые разговоры о своих делах.
Мы стояли, переговариваясь вполголоса, подталкивая друг друга локтями и пересмеиваясь.
Гене Яньковскому впопыхах досталась слишком большая пилотка, Она никак не хотела изящно и лихо сидеть на его голове. Он поминутно поправлял ее, но она снова опускалась ему на уши да еще безобразно растопыривалась при этом. Лицо у Генки становилось жалким, карикатурным.
— Не дрейфь, парень, зимой шапки не нужно будет. Вон она у тебя какая глубокая, до самых глаз! — сказал кто-то.
— Генеральская пилоточка, мне бы такую!
— А ты с ним махнись. Только вряд ли он согласится. Видишь как смотрит!
— Идите вы все… Чего к мальчишке пристали? Ну, если человек головой не вышел под нужный размер, разве он виноват?
— Ребята, неужели все это барахло на себе тащить? Сдохнешь через пять километров…
— Тютенька, уже раскололся!..
— Закурить бы сейчас! — вздохнули у меня за спиной.
— Кури, ребята, пока нет начальства!
Сзади зашевелились, чиркнула спичка, ноздри защекотал горьковатый запах табачного дыма.
— Куда теперь двинемся?
— Скажут. Жди. Теперь ты казенный человек, Даже в уборную по команде ходить будешь.
— Чего они резину тянут? Аж тошно становится…
— Поскорее героем стать хочется, да?
— Не в том дело…
— Ну и стой. Чем тебе плохо здесь? Жратвы мать небось полный мешок насовала… Одет, обут, из форточки не дует… Не жизнь, а малина!
«А мать, наверное, уже пришла домой, согрела чай и теперь сидит за столом, — подумалось вдруг мне. — Сидит и, конечно, плачет… как плакала, когда мы проводили отца. Она прошла со взводом только до конца Красной улицы, а потом отстала, остановилась на углу и стояла со своей старенькой клеенчатой сумкой в руках, в которой она носила продукты с базара, и смотрела, а мне было неудобно оглядываться, неудобно показывать, что меня провожают, хотя провожали многих, и только когда мы сворачивали на Кабардинскую, я оглянулся…»