Вон, Сулейман – разве у него есть время всерьез заниматься воспитанием Ильяса? Или старшего сына, Мустафы? Да она проводит с Мустафой куда больше времени, чем его родной отец, она, которая мальчику, по сути, является никем! Ну и кто из него, спрашивается, вырастет?
– Мама, ты чего плачешь?
Ильяс разговаривал для своего возраста уже довольно неплохо; она знала это не из восторженных откликов нянек (работа у них такая: султанских детей нахваливать), просто помнила, как в примерно таком же возрасте разговаривал двоюродный племянник и как – соседкина дочка. Не картавил, не шепелявил и вполне четко формулировал все свои мысли.
– Мамочка!
– Ильяс, я хочу серьезно поговорить с тобой.
Странная фраза в разговоре с ребенком, которому еще нет четырех.
– Ильяс, обещай мне, что когда ты вырастешь – женишься на девушке, которую ты будешь любить и которая будет любить тебя.
– Мамочка, – сын был воплощенной рассудительностью и важностью, – когда я вырасту, я женюсь на тебе. Я так тебя люблю!
Расстроенная, она чмокнула сына в рыжеватую макушку и отправила играться.
Вот и поговорили. Все надо делать своевременно, конечно: о таких вещах можно говорить хотя бы с подростком, но никак не с четырехлетним крохой.
А если она не доживет до момента, когда Ильяс станет подростком? Что тогда? Если она умрет при родах? Ведь смертность рожениц здесь достаточно высока…
Перестать рожать? Ну, во-первых, уже поздно: третий ребенок вот-вот зашевелится у нее под сердцем. А во-вторых – с таким же успехом она может умереть от чего-нибудь еще. Отравят. Будет очередное моровое поветрие. Просто простудится…
Нет, это не дело.
Нужно…
Нужно написать письмо! Которое сын прочтет, когда ему исполнится тринадцать, в случае, если она не доживет до этого момента.
Она затребовала чернила и бумагу. И даже начала писать письмо. Но слова не шли на ум. Вместо обращения к сыну в голове было совсем другое: муж, которого она так долго не видела и по которому так сильно соскучилась, хотя и не хотела признаваться в этом даже перед самой собой.
Строчки ложились на бумагу сами собой. До этого получала от мужа стихи: он писал о своей любви к ней, писал красиво; у него был настоящий поэтический дар, и она каждый раз, когда ему доводилось надолго уехать, доставала заветные стихи и перечитывала, согревая свое сердце.
В этот раз также достала, правда, с другой целью: рассердилась и обиделась на мужа настолько, что хотела сжечь бумаги. Но все же – рука не поднялась.
И вот теперь впервые она писала ему, писала по-персидски. Не потому, что предпочитала этот язык турецкому; не потому, что считала его более «высоким» и годящимся для поэзии лучше, чем язык османов. Просто так получалось.